Заглавная страница Автоликбез - Заглавная страница
Сделать стартовой Добавить в избранное Заглавная страница
Заглавная страница Юрий Гейко Официальный сайт
Заглавная страница

Заглавная страница
Об Авторе
Автоликбез на Авторадио
Публицистика
Проза
Марина
Фотоархив
Видео
Друзья
Написать письмо
Объявления
Кругосветка 2006
«Пункт назначения: Крым» (2014)
Документы
Авторадио



Rambler's Top100



Авторадио
Проект «Авторадио»

Заглавная »»   Проза »»   Сайга »»   

Сайга


Глава седьмая

В гараже я стал лишним. «Сто тридцатый» у меня Почка отобрал, но не сразу, а «безболезненно» — поставил сначала на профилактику, потом в мелкий ремонт, а потом я увидел, как выезжает на нем другой. Мне же Почка ничего не сказал, а, как столкнулись нос к носу, процедил, глядя в глаза: «Отдохни пока».
      Работы никакой официально не дают, я сам ее нахожу. Кто попросит подмогнуть (да и просят-то не часто, жалеют, что ли?), к кому сам навяжусь. Обхожу я только Авдеича, стыдно мне за сопли те слюнтяйские, за откровения и страшно, что жалеть меня он будет. Проходя мимо, я невольно кошусь на его каморку, и всегда он провожает меня взглядом. Молча провожает, хмуро. Так-то, дед Авдеич, яблоко от яблони недалеко падает.
      Алису я не вижу, да и не испытываю желания. Одна досада от этой истории, словно пришел в гости по ошибочно записанному адресу: и за бутылкой давился, и за цветы переплатил, и тащился через весь город, а дверь открывают чужие.
      А тут заговорили, что мать Колькину телеграммой вызвали и находится она теперь в Караганде, в больнице, ночует будто бы при нем. И страшно мне стало: моих рук все это дело, не расхлебать такой каши... Мне бы как другу навестить его надо, приехать, а как тут приедешь — жутко мне с ним сейчас глазами встретиться, не смогу я... И что за мать у него? Убогая ли тихая старушка — тогда проще — или базарная тетка в кудряшках — такая и невиновного засадит.
      «Трус, трус, трус. Сам себя уверял, что все равно, что с тобой будет. Как же теперь? Боишься? Тяжело все это... Тяжелей, чем ему? Нет. Трус, трус, трус! А нужно это Кольке? Легче ли ему будет меня, виноватого, здоровым видеть? Так виноватого же. Ты ведь о себе заботишься, не о нем. Не твое дело за другого думать, твое — прийти к постели друга, когда ему плохо, уткнуться в небритые щеки и сказать, коль виноват: «Прости...» И ждать покорно его суда, как самого страшного, а не спасать свою шкуру. Надо быть сильным. Хоть когда-нибудь».
      Что-то входит в меня, как порыв ветра в загазованный бокс, что-то большое и настоящее, облегчающее совесть, позволяющее даже сейчас не прятать глаз. Я вылезаю из-под капота и распрямляюсь, стоя на крыле. Кто-то видит меня, кто-то нет, но зато я могу смотреть на каждого. Да, я виноват, но я не прячусь, и завтра же я поеду к своему другу. Другу, повторяю я кому-то назло, наверное себе. Я решительно мою руки и, переодеваюсь и ищу (ищу!) завгара.
      А он беседует с Авдеичем.
      Я будто спотыкаюсь на полшаге, когда вижу их вдвоем, но, еще не замеченный ими, делаю все же этот шаг до конца — сильным надо быть, сильным. Они замолкают, когда я достаточно близко, чтобы услышать их. Неужто и старикан с ними?
      — Михаил Титыч, дайте отгул на завтра. К Квасюку поеду, — тяжело мне и неуютно под завгаровскими глазами. Но почему я считал, что они стального цвета? Белесые, водянистые, а зрачки маленькие и злые, как у
      птицы.
      — Зачем?
      Мгновенная настороженность завгаровского взгляда почему-то радует меня
      — Нужно, — отвечаю я как можно независимее и, понимая, что зависим, довариваю: — Друг он мне.
      «Может, не пустит? — зудит словно муха в кулаке: подленькая надежда. — Тихо, сволочь», — стискиваю я пальцы.
      — Давай. Ночным. Перед отъездом зайди. И Почка уходит, а я остаюсь с Авдеичем.
      — Сядь, — Повелительно говорит старикан. — Покурим.
      — Сяду еще, — глупо острю я.
      Авдеич сильно волнуется: это видно по тому, как в две затяжки высасывает он свою папиросу, как шумно дышит, как двигаются его брови.
      — Вот что, сынок... Горе твое нынче пришло, и вина в том моя немалая. Да, да, чувствовал я, старый дурак, что не останешься ты в стороне от дел ихних, да не предостерег, понадеялся на твои ясные глаза... — Авдеич помолчал. — Видел я Митю-то своего, видел... Не тогда, в другой раз. Оторвал он руки-
      то мои от себя и... — Авдеич набирает воздуха: — И... проклял отца своего! — неожиданным фальцетом выкрикивает он и рыдает. Рыдает неумело, смешно и потому — страшно. Я срываюсь за водой, он залпом выпивает стакан и понемногу успокаивается. — И вот что я тебе скажу, мальчик... Змеюкой крутись, землю ешь, а туда не попадай, — тычет он себя в грудь. — Жизнь поломаешь... А от
      этих... — Авдеич грозно оборачивается в сторону, куда ушел Почка, но голос все же понижает: — Беги во всю мочь, беги, сынок, покуда увяз ты не крепко — по щиколотку... Там дела такие, — говорит он уже шепотом, — что и десяти амнистий не хватит...
      — А ты что же, с ними, что ли, Авдеич?
      — А кто ж мне, каторжнику, кусок даст? — виновато улыбается он слезящимися глазами и встает с натугой.— Кому я нужен? С ними не с ними, а при них... Навроде консультанта. Ну, иди, иди, сынок, еще заподозрют что... И — молчок! — прикладывает Авдеич палец к губам, и я вижу в его глазах заискивание и страх: не выдавай, мол, старика.
      Я заставляю себя сделать соответствующее лицо и пожать его холодную, как лягушка, руку:
      — Могила, Авдеич.
      По моим подсчетам, ловить в район попутку мне надо где-то в полдевятого вечера. Значит, к завгару раньше восьми нечего и соваться, а мне ох как не хочется с ним встречаться, а уж домой идти — мука. А почему, собственно, домой? Сказать что, так и здесь можно, в кабинете. Хотя кабинет тот — проходной двор да телефон здесь же, не поговоришь. Проинструктировать, видно, хочет лишний раз, решаю я.
      Остаток рабочего дня я невольно думаю о предстоящем разговоре. Я прикидываю и так и эдак и вдруг понимаю, что боюсь завгара. И такое отвращение к себе меня охватывает, что впору морду свою колотить: хлюпик, трус, скотина... Да пошел он, этот Почка! Да он вот где у меня садит, да если я на суде кое-что расскажу — хотя бы как Колька по его заданию мясо начальству развозил, сколько этот завгар сам сайги порешил, то худо ему будет, а мне уж терять нечего. Вот так-то.
      И страх мой проходит, через минуту я удивляюсь тому, что он был, но голова моя думает, она уже отвыкла от состояния покоя, когда после вопроса: «О чем ты думаешь?» — можно с удивлением обнаружить, что ни о чем. И продумывает она встречу с Колькой. Вот я вхожу в больницу, вот — в палату. Рядом с койкой сидит сгорбленная седая женщина, а на койке... Колька? Мне хочется, чтобы это был прежний Колька — крепкий, насмешливый, чтобы он, увидев меня, откинул одеяло и сел и, пусть поморщившись от боли где-то там, сказал: «Идет помаленьку на поправку». А что? Сейчас медицина чудеса делает...
      Размечтался, усмехаюсь я про себя, и Колькино лицо начинает расплываться... Усилием воли хочу прервать это тяжкое видение, закрываю глаза, но вижу, все равно отчетливо вижу другое лицо: серое, страшное, раздутое — совсем не Колькино. Господи, ну куда мне деваться от всего этого, как тяжело мне, как устал я! Напиться, что ли?
      Я цепляюсь за эту мысль, как за спасательный круг — а вдруг будет легче? Ведь делают так, многие делают, я и в кино видел, да что в кино — в жизни сколько хочешь, а раз так, значит, помогает? Я знаю, конечно, что это плохо, но не собираюсь же я нажираться до поросячьего визга — трахну граммов сто пятьдесят, чтоб душа вздохнула, а?
      И после работы я направляюсь в стекляшку. Называется она «Пылинкой», и название это всегда приводит меня в веселое недоумение. Народу там уже полно, дымно, хмельной мужицкий гвалт, замешенный на мате, каменные круглые столы, уставленные кружками с кислым пивом и гранеными стаканами, замусоренные рыбьими останками, пеплом, но я не смотрю особенно по сторонам. Да меня и не хватают за рукав, не бьют по плечу, не тащат за стол.
      Я беру бутылку водки (четвертинок нет), два горячих чебурека, стакан, сажусь на первый попавшийся стул и наливаю этот стакан по каемочку — свою дозу знаю. Выпиваю враз, закусываю обжигающим сочным чебуреком и прислушиваюсь к себе: а ведь и вправду...
      Шум «Пылинки» отступает от меня, не режет уши, а становится каким-то уютным, необходимым, и я уже не чувствую себя здесь белой вороной, а наоборот — мне легко и свободно.
      Рядом за столиком пьет пиво, оказывается, вся фрэнковская братия и поглядывает на меня, но черт с ними. Но похоже, что шестерки готовятся к выходу, хихикают, — рыбки по ихним зубам кроме меня здесь нет. Вот уж когда мне наплевать на них, даже нет, не наплевать, а тянет потоптать чью-нибудь прыщавую харю.
      Как встает один из них и подходит ко мне с совершенно определенной целью, я воспринимаю спокойно, но стоит мне увидеть перед собой эту шакалью рожу, ухмыляющуюся потому, что за ней — стая, меня начинает трясти.
      — Ну, сука! — беру я бутыль за горлышко и примериваюсь отбить ей дно об ножку стула. — Подходи, возьму на душу еще один грех!
      Малый пугается, но готовят удар ногой, и тут встает Фрэнк.
      — Отзынь, — роняет он, и малый убирается. Фрэнк садится рядом. — Не порть жидкость. Плесни, — подвигает он стакан.
      Я равнодушно опрокидываю в него бутылку, но появляется второй.
      — Себе.
      А, ладно, не говорить же, что мне хватит.
      — Будем, — Фрэнк на секунду замирает, и даже какое-то волнение, какая-то торжественность проскальзывают в его облике.
      Я выпиваю тоже, и в этот раз водка мне кажется слабее.
      — Ну что, сержант, паршиво оно — за законом-то?
      Я пожимаю плечами, не понимая, куда он клонит и что он знает.
      — Паршиво, — убежденно говорит он за меня. — А лапшу на легавого навешали грамотно. Тем-то не впервой, а ты молоток. Пойдем, — встает он и трогает меня за плечо, — кернем вместе.
      Ноги с готовностью несут меня за их столик, хотя мне туда не хочется. Но я почему-то иду, не в силах отказаться от фрэнковскои милости.
      Меня встречают пододвинутым стулом и одобрительными возгласами, как своего. Появляется еще водка, пиво, какая-то затхлая таранька. И Почка, и Колька, и все мои проблемы отодвигаются, уплывают, исчезают без следа. Я швыряю на стол червонец, потом второй, потом меня хлопают по плечу, жмут руки, слушают, когда говорю я, и говорят что-то в самое лицо. Потом я сразу просыпаюсь.
      Я просыпаюсь в своей, то есть в нашей с Колькой комнате, раздетый и под одеялом, полупьяный, с раскалывающейся головой. Как я сюда попал и все остальное, я не помню напрочь. Последнее ощущение вчерашнего вечера... я напрягаю память — холодная тяжесть пивной кружки. Самым крепким оказалось у меня осязание, все остальные органы чувств вырубились раньше.
      «Ну что, кретин, докатился? — думаю я, закрыв глаза. — Все как в книжках пишут: молодой, оступился, попал под влияние, потом водка, компания, подворотня, нож — преступление, а потом... Удел слабовольных. И кем прельстился? Теми, которых ненавидел всегда, но вылезло что-то подленькое в душе, что-то угодливое, пригладили его по головке, похвалили, вот оно уже не что-то, а все. Мало же тебе, Саня, надо, чтоб на задних лапках перед подонками ходить. Но есть же что-то настоящее в этом мире! Я к нему не принадлежу, я только считаю, что принадлежу, я не вижу, не могу оценивать сам себя. Что за характер? Почему делаю то, чего не хочу делать? Не хотелось врать следователю — врал, не хотелось убивать — убивал, идти за их столик не хотелось — пошел. Ведь есть «внутренний голос» — компас какой-то, правильный он, и для того чтоб легче дышалось, чтоб чувствовать себя человеком, надо только послушаться его. Почему так трудно это сделать?
      И тут я вспоминаю, что вчера должен был ехать к Кольке, что меня ждал Почка, и о новой жизни вспоминаю, которую собирался начать. А сейчас новая жизнь кажется таким пацанством, что за это чуть ли не стыдно. Кролик, амеба, что ты можешь изменить в себе? Пока ты еще изучаешься, слюнтяйничаешь, о чем-то думаешь, но это пройдет, и ты будешь подличать и нажираться безо всяких моральных издержек, ты будешь ведом только инстинктами, как скотина.
      «Да, да, — бью я в подушку кулаком, — ты слабак, трус и дерьмо».
      «Нет! — кричит что-то во мне. — Неправда, я же все понимаю, я могу сделать то, что хочу, я не раз делал это и сделаю, обязательно сделаю...»
      Но докричать ему не дают, потому что в дверях появляется Фрэнк, вихлястый и еще один, имени которого я не помню, но ему, кажется, я вчера клялся в вечной дружбе.
      — Оклемался? Не блеванул? — Фрэнк протягивает руку, я жму и ее и еще две руки. — Похмеляться будем.
      В руках у него появляются две бутылки водки, он подбрасывает их и одновременно ловит. Вихлястый деланно пугается:
      — Ты че, ты че, — упрекает он Фрэнка, а тот улыбается;
      — Ни бэ, Маруся. Струмент? Вихлястый подставляет стаканы, и через мгновение водка разлита, и перед моим лицом подрагивает стакан в руке Фрэнка:
      — Давай за этого, — показывает он пальцем на Колькину кровать. — За то, чтоб либо коньки отбросил поскорей, либо оклемался вконец.
      Ну что мне — выгнать их в шею? Не получится. Просто не пить? Глупо. Сказать, как я их ненавижу? Смешно.
      — Пусть поправится, — говорю я хмуро и пью.
      — Оклемается — заложит, — прожевывает извлеченный из кармана бутерброд третий, мой друг до гроба. — Пусть уж лучше... — и он красноречиво машет рукой.
      И рука у него противная: короткопалая, с выпуклыми, как тараканьи спины, коричневыми ногтями, и сам он оплывший, со слоновьими глазками, сальными волосами и грязными ушами, и, может быть, поэтому или еще почему, но меня начинает разбирать злость.
      Что они знают о Кольке? Почему так легко распоряжаются его жизнью? Что им до Колькиных папы с мамой, до Нади? Да и меня, и любого своего они затопчут, не моргнув глазом. Раньше я читал об этом. Сейчас я знаю наверное.
      Второй стакан гасит мои разгорающиеся страсти, и они шипят как от злости, наполняя душу невыносимым смрадом. Третий — льется уже на пепел.
      «На работу не пошел... Ну и что, я в отгуле, 'Что хочу, то и делаю, «уда хочу — туда и еду. Или не еду. А что мне там делать? Каяться, бить себя в грудь? Пошли они...»
      И я просыпаюсь опять. В комнате плотные сумерки, за окном вечер. Общежитие гудит — сегодня пятница. На тумбочке стаканы, пустые бутылки, окурки. Почему-то сильно колотится сердце. На душе гнетущее ощущение беды. Свершившейся или грядущей — этого я не различаю, но давит, давит, давит. Странно. Что это может быть? Предчувствие? Может, следователь получает сейчас разоблачающие материалы экспертизы из Алма-Аты? Может, в эту минуту загибается Колька? А может, сидят они сейчас рядом и Колька режет правду-матку? Я кладу руку на грудь и вижу, как она подпрыгивает.
      Беда, беда, беда... Но с кем, какая беда?
      Со мной, дурья башка, со мной. Со мной она давно. Та беда — еще не беда, а эта уж точно. А куда ж от нее денешься? Не спрячешься, не убежишь — под следствием. Что же делать? Что делать? Какой-то замкнутый круг. И нет друга, нет никого рядом, хотя бы мамы. Мама-мама... Увидимся ли? А Колька? Разве не Друг? Колька уже не тот, с Колькой сложно... Почему не тот? А какой же он? Во всяком случае не такой, как эти скоты...
      В коридоре раздаются шаги.
      «Они! Опять!»
      Я молниеносно распахиваю окно — благо первый этаж, — спрыгиваю на землю и замираю, сдерживая дыхание. Все это инстинктивно, без единой мысли, неожиданно для себя. Все тихо, и комната моя темна. Нет, не они. Но они придут с минуты на минуту, обязательно придут. Что делать? Убежать? Куда? Уехать. К Кольке! К Кольке потому, что ехать больше некуда — это я понимаю. Может, к Ире?.. Мне смешно. Решено — к Кольке. Сейчас же. Стоп — деньги?
      Я подтягиваюсь на подоконник и, не зажигая света, шарю на своей полке гардероба. Там, под бельем, покоится моя тысяча, моя первая тысяча для той райской жизни, которую мне уже не видать.
      Может, к маме слетать? Хоть на один денек, вжик на самолете туда и обратно. А каково будет — обратно? Нет, мама все узнает после суда. Последней.
      Я выпрыгиваю из окна опять и, прислушиваясь и приглядываясь, самыми темными переулками — благо их хватает — пробираюсь к шоссе. И только там, далеко от поселка, я успокаиваюсь, распрямляюсь и поднимаю руку перед первыми же попутными фарами. Не остановился... И этот. И этот тоже. Мне странно, потому что я останавливаюсь всегда, хоть и спешу. Дел-то — два раза на тормоза нажать: раз посадил и раз высадил. Не из-за рублевок вовсе, а характер такой.
      Пролетевший было «газик» резко осаживает и гостеприимно распахивает дверцу. Я подбегаю, как можно теплее говорю: «Спасибо, друг!» — плюхаюсь на сиденье... вижу Почку.
      Он мрачновато и презрительно смотрит на меня и не спешит заводить мотор.
      — Куда прикажете? — наконец спрашивает он, развалившись на сиденье.
      Я чувствую, что все это для меня оскорбительно, хотя и не понимаю почему. В нюансах я потом разберусь, а теперь... Теперь я стряхиваю усилием воли охватившее меня оцепенение и, так же развалясь, отвечаю в тон:
      — К прокурору!
      Он не вздрагивает, нет, вздрагивают лишь глаза, тут же завгар прищуривает их, но поздно, я видел. Секунду он молчит, соображает и вдруг взрывается ненатуральным смехом:
      — Ха-ха-ха! Ну, Сашок, ну, юморист, ха-ха-ха! Молодец, насмешил, — хлопает меня по плечу и даже вытирает слезы. — Закуривай.
      Я затыкаю рот сигаретой, и слава богу, потому что языку уже так и неймется сгладить резкость, лизнуть хозяина в руку.
      — Что к Квасюку не поехал? «Пылинка» в глаз попала? — добродушно спрашивает он и щелкает по горлу.
      — Еду вот.
      — Едешь? — Завгар явно озабочен и посматривает на меня, словно убеждаясь, что я не шучу. — Тогда стоп, заскочим на минуту ко мне, передашь ему кое-что.
      Мы заезжаем, но выходит он без свертка или чего-нибудь, садится за руль, и мы едем молча. Иногда он поглядывает на меня лукаво, как мне кажется, потом протягивает мне сложенный листок:
      — Ознакомься.
      В слабом свете приборного щитка, в тряске я разбираю слово за словом. Сначала не верю, перечитываю, потом шкура моя, спасенная, охватывается мурашками, потом радость, огромная радость, счастье входят в меня с каждым новым словом: «Постановление о... прекращении уголовного дела... установлено... явилось результатом неосторожности пострадавшего... экспертиза полностью подтверждает установленные следствием факты, а также показания свидетелей... однако... халатность... техника безопасности...»
      Остальное я не читаю, проглядываю несколько раз, боясь поднять глаза на Титыча, боясь окатить его своей мальчишеской радостью, телячьим счастьем — кончилось! А он добро усмехается, и мне хочется его расцеловать. Но я сдерживаюсь, глубоко вздыхаю и, преодолевая волнение, отворачиваюсь к черному окну: неужели — все? Нет, это не сон. Я, Александр Агеев, вот мои руки, ноги, я еду в машине, мелькают столбы, шелестит асфальт, у меня есть мама, сестра, Мурашки, и у меня нет впереди ми допросов, ни суда, ни камеры, у меня нет СТРАХА. Теперь я такой же, как все, и счастлив, как все. Я еду в прошлое, уже совсем не страшное, хоть и тягостное, но я же не преступник, я не убивал, не грабил, я просто крутнул рулем...
      Жизнь возвращается в меня, вливается, и я чувствую это физически, я наслаждаюсь каждой минутой.
      На вокзале» пока Почка берет билет, я лечу в ресторан, даю сумасшедшие чаевые и получаю бутылку коньяка. Завгар отводит ее рукой, сует мне билет и пачечку, завернутую в газету:
      — Тут тысяча рублей. У тебя есть деньги?
      — Тоже тысяча...
      — С собой?
      - Да.
      Он испытующе смотрит на меня, пытаясь видимо, понять, для чего я с собой везу такую сумму, но ответа не находит. Да и как его найдешь, если я сам этого не знаю. Взял, и все.
      — Хорошо. Это столько, сколько нужно. Отдашь все, — он подчеркивает, — все — матери Квасюка и без свидетелей. Понял? — И, посмотрев на меня внимательно, как смотрят на пьяного, желая определить степень его
      вменяемости, он добавляет: — Конец это или не конец—от тебя сейчас зависит. Возьмут — можно, пожалуй, пить коньяк. Понял? И не делай глупостей...


«« Предыдущая Все главы Следующая»»
Юрий Гейко
counter