Заглавная страница Автоликбез - Заглавная страница
Сделать стартовой Добавить в избранное Заглавная страница
Заглавная страница Юрий Гейко Официальный сайт
Заглавная страница

Заглавная страница
Об Авторе
Автоликбез на Авторадио
Публицистика
Проза
Марина
Фотоархив
Видео
Друзья
Написать письмо
Объявления
Кругосветка 2006
«Пункт назначения: Крым» (2014)
Документы
Авторадио



Rambler's Top100



Авторадио
Проект «Авторадио»

Заглавная »»   Проза »»   Сайга »»   

Сайга


Глава пятая

Мы выезжаем, когда спадает дневная жара: небо голубеет, остывая, воздух не обжигает, разбавленный вечерней свежестью, а в оврагах, долинах высохших речек, он даже прохладен. Орлы парят над оживающей степью, дальние сопки обзавелись тенями и от этого кажутся выше, значительней, из-за их вершин наползают на степь облачные громады.
      Я сижу в уголке кузова своего «сто тридцатого», подпрыгиваю на сложенной вчетверо кошме, оберегаю от ударов Титычев карабин; Колька в другом углу сидит точно так же двустволкой — спиной к ветру, задрав воротник; за рулем Кибицкий, я сегодня нужнее как стрелок. Между нами покуривает Генка Городников, Колькин сменщик, молодой губатый парень, краснощекий, гладкий лицом, как девушка, с цыпленочьим пушком на верхней губе. Он сидит выше нас на двух дизельных аккумуляторах и держит в руках Колькин самодельный прожектор. В охоте он салага и едет как фарщик.
      Но сайгу смотреть еще рано. Я запахиваю ватник потуже, втягиваю в него голову от полощущегося у ушей ветра, и мне становится уютно. Уютно и грустно и не хочется ни с кем разговаривать: мне вспоминается дом.
      Вспоминается веранда, стук падающих и окатывающихся по жестяной крыше яблок, от которого я так часто просыпался. С каждой неделей лета стук становится все громче и чаще, а ветви в саду тяжелеют, заставляют нагибаться юсе ниже и ниже...
      Вспоминается мама, но не так, как раньше, на бегу, а явственно, почти как во сне. Я украдкой оттопыриваю нижнюю губу и дую в нос, как делал в детстве, чтобы запахло мамой, и мамой пахнет, ее волосами, ее теплом, как будто это тепло, этот запах заключены во мне. Я так хочу, чтобы она видела меня не сейчас, а чуть позже, в деле, когда пойдет сайга: какой взрослый стал ее сын, какие серьезные дела ему доверяют.
      ...Сайга появляется внезапно, в самой середине моих воспоминании, и они исчезают, как клочки бумаги на ветру. Кибицкий резко закладывает руль. Городников сваливается на меня, прижав прожектор к груди, Колька — на аккумуляторы; облезлые стволы его ружья замыкают клеммы и высекают из них трещащие голубые искры.
      — ...Твою мать! — шепчут его перекошенные губы.
      Стадо огромное, оно растянулось метров на сто, но все равно плотно настолько, что я могу стрелять уже сейчас: в кого-нибудь да попаду. Но я медлю, я вижу еще одно стадо — правее, и еще — левее нашего, их видят уже все. Колька бледнеет, а Городников дергается и подпрыгивает, словно кукла на нитках: «Уй ты!.. Уй ты! Глянь! Уй ты!» Видит все наверняка и Кибицкий, но тверда его рука, я чувствую это по машине, несущейся, как торпеда, к пустой пока, но неизбежной точке встречи.
      Степь ровная, мушка карабина дрожит, но дрожи, дрожи сколько угодно — все равно в прицеле только желтые спины и горбоносые пригнутые головы!
      Я нажимаю курок и проваливаюсь в лихорадочное, сумасшедшее забытье; я не ощущаю ни времени, ни себя, ни окружающего, словно мощный наркотик из ампулы с надписью «Азарт» вкалывают мне в вену, я ничего не смогу вспомнить потом из этого временного интервала, определенного не минутами, а тремя десятками патронов, я вспоминаю только спины, хряпающиеся оземь, судорожно бьющие воздух ноги, кувыркающиеся в пыли тела.
      «Сколько их было? — думаю я тупо, когда машина разворачивается, подбирая добычу.— Много...»
      Колька не сделал ни единого выстрела, его ружьишко не доплевывает даже до середины карабинной дистанции. Он мрачен и зол, как неудовлетворенный мавр; Городников, выудив откуда-то здоровенный тесак, прыгает через борт к распростертому на земле сайгаку. Он набрасывается а него как на врага, остервенело полосует вялое и ненужное — сайгак мертв — горло, картинно размахнувшись, распарывает ножом брюхо и погружает в него по локоть худые слабенькие руки. Он старается, он хочет, чтобы его брали еще и еще, и видно, что этой резкостью, неестественной злобой к бездыханной антилопе он глушит свое отвращение к тому, что делает. Его, видимо, не вырвет, как меня, через пару охот отвращение исчезнет и останется только это: удовольствие всаживать нож в живое, полуживое, но еще теплое.
      Я смотрю на его с брезгливостью, но заставляю себя подумать: а чем, собственно, я лучше? Он с ножом, я с ружьем — оба мы сайгачьей кровью перемазаны.
      Покурив, мы подтаскиваем сайгаков. Я осматриваю убитых. Одному, который рухнул сразу, пуля прошила горло, в нем маленькая аккуратная дырочка, другому, он бежал еще секунду, — сердце, вход пули виден только по сгустку крови под лопаткой, а третьему она вырвала дыру на брюхе, через которую вываливаются сейчас фиолетовые внутренности. Этот бежал дольше всех. От груды тел, расстрелянных мною, исходит пряно - кровавый и теплый навозно - утробный запах, и я ухожу из-под ветра.
      Городников бледен, как привидение, его лицо блестит потом и искажено страданием, он устал и забыл о надетой маске. Колька молча забирает у него нож, Кибицкий достает свой, и на их лицах я уже не вижу ничего особенного, с таким лицом, я помню, Ивам стоял за токарным станком.
      Рессоры нашего ЗИЛа потихоньку проседают, в щели просачиваются черные густые капли, на земле остаются кучки внутренностей, на которые уже зарятся парящие неподалеку стервятники. Они сожрут их, заметут наши следы, и только внимательный глаз сможет увидеть здесь завтра темные пятна и стреляные гильзы, но где он, этот внимательный глаз?
      «Не тюльпанами ли прорастают по весне эти темные пятна? — удивляюсь я неуместной мысли. — А красивая была бы легенда. Только современная».
      Карабин пуст, и я сажусь за руль. Мы едем дальше.
      Следующее стадо возникает за переломом дороги так неожиданно, что, повинуясь водительскому инстинкту, я торможу, но уже в следующую секунду бросаюсь в погоню. Картечью, огнем и дымом плюются ружья. Стадо разделяется надвое, я преследую большую половину, ушедшую влево, но через мгновение перекладываю руль вправо — там великолепный рогач! Ружья смолкают, и я крою вдохновенным матом своих стрелков, Кибицкий кричит что-то, выплевывая из глотки ветер...
      — Черт с ним! - ору я в ответ.— Стреляй же, мать твою!..
      Непонятные слова его еще звучат в ушах, и страшный смысл их медленно доходит до сознания: «Са-ня... Коль-ка... вы-пал... стой...» —«Ну и что? —успеваю я подумать, пока этот смысл проявляется, как фотография.— Вернемся, подберем».
      Но вот она проявилась, и на ней я четко вижу застывшую стрелку спидометра: сто десять километров в час...
      Холодный пот прошибает меня в мгновенье еще до того, как я успеваю нажать тормозную педаль, руки становятся чужими и непослушными. «Ну и что, — слышу я свои мысли,— мы подъедем, он встанет, отряхнется, выругается на меня и вспрыгнет в кузов. Ну и что?»
      Но он не встает. Он лежит черным горбиком на обочине, когда мы к нему подъезжаем. Он лежит лицом вниз, когда мы спрыгиваем на землю. Он лежит вывернув ноги, когда я осторожно переворачиваю его за неестественно мягкое плечо. Да, это мой друг, Колька Квасюк, и в нем вроде бы ничего не изменилось.
      — Коля! — зову я его. — Коля, ты меня слышишь?
      Глаза и рот его полузакрыты, испачканы землей, он стонет протяжно, как-то изнутри, и вдруг лицо его и шея на глазах начинают вздуваться и синеть, знакомые черты стираются, и через минуту мне становится страшно: у наших ног лежит совершенно незнакомый человек с чудовищно оплывшим, землистым лицом. Мне даже странно называть его Колькой, но это имя, вытатуированное на его левой кисти, заставляет поверить, что это и есть ион друг, и я, пересиливая себя, еще и ещё зову его, но он не слышит!
      Кибицкий льет на его губы воду из фляги, но Колька не пьет, а ешё раз надсадно стонет; я обмываю его лицо бесполезно льющейся водой, и он вдруг открывает глаза и произносит едва-едва:
      — Са-а-ня...
      — Я. я, Коленька, это я, ты меня слышишь?
      — Да-а... — Колька опять проваливается в неизвестность.
      — Быстро! — кричу я неожиданно для самого себя. — Борта опустить... Из кузова... на землю все! Телогрейки...
      Я не отхожу от Кольки, но Городников и Кибицкий работают лихорадочно: выбрасывают сайгаков, фару, аккумуляторы, выметают ногами гильзы, Кибицкий прячет под сиденье карабин. Мы осторожно укладываем Кольку На ватники, и Кибицкий садится за руль. Он трогает и едет еле-еле, объезжая каждую кочку, но Колькино тело все равно трясется.
      — Больно тебе, Колян? — спрашиваю я, обняв голову друга руками.
      — Бо-о-о... — выдыхает он, размежив спекшиеся губы. — О-о-о...—тянет он невыносимо долго. — О-о-о!.. — разрывается мое сердце, но звук наконец смолкает.
      — Леня! — кричу я. — Скорее! Леня, не довезем!..
      Кибицкий прибавляет газ, а я превращаюсь в амортизатор, резину, губку, черт знает что еще под Колькиной головой, и каждый толчок для меня болезнен, как ножевая рана.
      Сколько времени прошло, я не знаю, много ли мы проехали и далеко ли еще, не знаю тоже — все мое внимание, весь я в ощущении Колькиной жизни, ее я вижу, слышу, угадываю, я боюсь отвести взгляд даже на секунду, словно он капельница, славно он питает что-то внутри моего сломанного друга. Но иногда за моей спиной, за моими согнутыми плечами возникает нечто страшное, необъяснимое и невозможное, и оно тоже, склоняясь, смотрит в его лицо, и тогда я, едва сдерживая крик, трясу Кольку, он стонет, и «нечто» пропадает...
      ...Темно, когда мы въезжаем в поселок.
      Машина останавливается, я поднимаю голову и не нахожу больницы. И только когда я вижу выходящего из дверей Титыча в сопровождении Кибицкого, я соображаю, где мы.
      — Почему?! — задыхаюсь я от гнева, налетая на Кибицкого. — Ведь каждая минута...— но, отброшенный мощной рукой Почки, замолкаю.
      Титыч, теряя шлепанец, перемахивает в кузов, затихает там, что-то говорит вполголоса.
      — Плох совсем, — отряхивает он руки и подзывает Городникова. Тот забился в угол, и видно лишь его бледное лицо.
      — Вот что, охотнички, слушайте крепко. Вы ехали по моему заданию на седьмую скважину, везли соляр и инструмент. Квасюк выпал по неосторожности... прикуривал. Городникова не было. Ясно? Квасюка в район везти можно только вертолетом, я договорюсь. Сгрузить его у больницы. Телогрейки в крови...— я вздрагиваю, — сайгачьей, — поправляется он, заметив, — выбросить, машину в парк и выскоблить, сбор через час у больницы. Подробности там. Участковый, на наше счастье, в районе. Всем все ясно? Городников, немедля исчезай и ни гугу, в Кибицком я уверен, а тебе ясно? — понижает он голос. — Тебе особенно должно быть ясно, ведь судить тебя должны.
      Я отшатываюсь.
      — А ты думал? За рулем-то кто сидел? Кто отвечает за пассажиров?
      Меня должны судить. Меня будут судить. Попытка Почки скрыть правду кажется мне смехотворной — разве их обманешь? После сотен виденных фильмов и читанных книг я убежден, что только чистосердечное признание облегчает участь преступников. Я — преступник, говорю я себе, и что-то внутри меня бунтует, но я повторяю твердо: преступник, и прислушиваюсь к себе. Все тихо: я себя слушаю, я внимаю себе. Я стал им, когда взял из руки карабин, когда... Нет, мне смешно. Я, Сашка Агеев, — преступник? Скажите это моей маме, сестре, друзьям, они поднимут вас на смех. Разве я похож на того, широкоскулого, который шел тогда, заложив руки за спину? Нет, конечно. Тот может ударить ножом человека, а я не могу, но дело-то не в этом. И он и я преступили закон. Он получит пять лет, а я — три, и это все различие между нами? И мы вполне можем оказаться соседями по нарам? Господи, как несправедливо!.. — текут из моих глаз слезы, когда я вижу себя стриженого и полосатого среди чужого, жестокого мира.— Нет, этого не может быть, не может!
      Обо всем этом я думаю, когда мы едем к больнице, перекладываем Кольку на носилки, моем кузов в парке и возвращаемся пешком назад. У больницы люди, их немного, десятка два. Они стоят у освещенного лампочкой крыльца, у окон, переговариваются, потам кого-то, видимо рассказчика, окружают плотным кольцом. Что же он рассказывает?
      Мы стоим с Кибицким неподалеку в темноте, и у меня нет сил прислушаться, но слова долетают сами:
      — ...Квасюк... Агеев... скорость... прикуривал... — это, видимо, рука Титана.
      А вот и он сам.
      — Я беседовал с фельдшером, — говорит он тихо. — У Квасюка сотрясение мозга и что-то серьезное с позвоночником. В сознание не приходит. Если следователь или участковый прилетят сейчас либо завтра утром, — дело труба,— он смотрит на меня. — Но не думаю, скорее всего они будут к обеду. А вы с утра
      на той же машине поедете на седьмую скважину и по дороге посмотрите — где бы это могло произойти, понятно?
      — Титыч, — глухо кашлянув, перебивает Кибицкий. — А может, мне того, тоже исчезнуть? Лишний человек...
      — Нет, Леня, — голос Титыча тверд и не дает размышлять, — в кузове должен быть свидетель, иначе копать будут глубже, а тут все ясно: человек видел, дает показания. Стоял, мол, на коленях у борта, напнулся к водителю, попросил сигарету, а тут и тряхнуло, яма...
      — Ну, ладно, а чего я в кузов полез, коль кабина пуста?
      — Жарко. Жарко было, а там ветерок.
      — Неубедительно, стекло можно опустить.
      — А оно не опускается, стеклоподъемник сломан, — Почка многозначительно смотрит на меня, — завтра же сделаешь. Я киваю.
      — Хорошо, Титыч, — хлопает Кибицкий завгара по плечу, — сделаем в лучшем виде. Парня выручать надо, так ведь? — кивает он в мою сторону.
      — Да-а... Надо, — вздыхает Титыч.
      Во мне загорается огонек надежды, и натянутые до стеклянного звона нервы разом провисают, как корабельные снасти в штиль — воля уж такие люди берутся выручать меня, то будет все в порядке.
      — А сам он... не может рассказать? — подаю я голос.
      — Слишком много здесь «если», — отвечает Титыч. — Если останется живой, если сохранит полный разум, сотрясение все же, если забудет, что рыльце у самого... по макушку. Навряд ли.
      А вокруг уже ночь: черное небо в ярких звездах, черная земля в огоньках, ветра нет как ни странно, слышен каждый звук: лает пес, ему отвечает другой, запирают дверь несмазанным замком, крутят музыку — какая беззаботность! А тут, за углом, в черноте непрерывно курят трое, и напряженные наши лица возникают попеременно в красном свете жадных затяжек. И все мы, и еще четвертый, лежащий за теми белоснежными занавесками в беспамятстве, еще несколько часов назад были счастливы и не понимали этого. А теперь понимаем — да поздно.
      Вертолет прилетает в час ночи. Его жужжание заставляет меня вздрогнуть: оно кажется злым, угрожающим. По моей вине летчик сидит у штурвала, штурман держит курс, где-то звонят тревожные телефоны, в больнице застилается койка, в какой-то квартире следователь уже собирает чемоданчик. Жужжание перерастает в грохот, вертолет зависает рядом с больницей, из его брюха бьет в землю прожектор, шарит по ней, вертолет опускается, и кажется, что гигантский разгневанный жук пришпиливается ослепительной булавкой к какому-то колоссальному гербарию; в окрестных домах загораются окна. Пилот не глушит двигатель, винты вращаются, когда на землю спрыгивают три белые фигуры с носилками и чемоданчиком.
      Квасюка выносят из дверей больницы (головой вперед, машинально отмечаю я), и белые фигуры склоняются над ним. Я вижу, что он уже совсем голый под легкой простыней, что блестит шприц, что голоса тревожны, по лица Квасюка не вижу. А я должен увидеть Кольку напоследок, но почему мне кажется, что напоследок? Я заглядываю через плечи и вижу лицо своего друга: оно незнакомо и неподвижно. Носилки уносят.
      В нашу комнату я возвращаюсь по недомыслию, падаю лицом в подушку и стону не в силах сдержаться; слез нет, а они так нужны сейчас! Колькин балдахин, кособокие пыльные ботинки, старый патронташ на столе, рубашка на спинке стула с грязным воротом — все эти вещи молчаливо его представляют, нет, не молчаливо, они орут, они визжат мне в лицо: ты! ты!! ты!!!
      Слезы наконец прорываются, подушка равнодушно впитывает их, я плачу, как ребенок, как когда-то, и как когда-то жалею себя за эти слезы, и плакать становится все легче и легче. Горе мое неимоверно, тяжесть невыносима, но вдруг Надюшино лицо встает перед моими глазами, я вскакиваю и в исступлении рву Колькин патронташ, швыряю его об стенку, сметаю со стола гильзы, порох — все это звенит и рассыпается по полу, а я бегу, бегу из этой страшной комнаты, и мне все равно куда бежать. Ноги сами приводят меня в гараж, к своему «сто тридцатому», но вдруг мне кажется, что от него пахнет сайгачьей кровью, я смотрю на предательский низкий борт, через который рухнул Колька, и мне хочется разнести его в щепки. Я ухожу прочь, но натыкаюсь на Колькин МАЗ. Он стоит набычившись, сиротливо, и его сверкающие фары навыкате, как две созревшие слезы. Я мечусь от машины к машине по всему гаражу и затихаю калачиком в длинной, пахнущей соляром кабине КрАЗа, затихаю до утра.
      А утром приходит Кибицкий, я сажусь за руль, и мы едем по грунтовке в сторону седьмой скважины.
      — Стоять, — негромко, но властно произносит он, когда на выезде из поселка нам встречается куча песка. Я торможу.
      Кибицкий достает из-под куртки мешок, короткую саперную лопатку, моток проволоки, сноровисто насыпает мешок доверху, крепко перевязывает горловину, и мы забрасываем его в кузов.
      — Охота вам черт - те откуда песок возить? Его у гаража завались.
      
      Кибицкий не спешит с ответом, сопит и, отдышавшись, отряхивает руки.
      — Ты как спал сегодня? Спокойно, без сновидений? — неожиданно зло спрашивает он и, не дождавшись ответа, добавляет: — А я — нет, я думал. Соображал. Завтра поздно будет, завтра говорить придется.
      Я не понимаю, но молчу, и мы едем дальше. Кибицкий сидит, подавшись вперед, цепляя глазами каждый метр дороги, прислушиваясь к чему-то, встряхивая головой и опять замирая в ожидании.
      — Стой, — приказывает он. — Ничего из кабины не поймешь. Я сяду в кузов.
      И он становится на колени в том самом месте, где вчера стоял в полный рост, припадая к ружейному прикладу, мой друг Колька; в зеркало я вижу напряженное лицо Кибицкого и побелевшие костяшки его пальцев, сжимающие борт. Что-то заставляет меня прибавить газ и время от времени злорадно посматривать в зеркало.
      Дорога входит в сопки и петляет по склонам, поросшим травой-проволокой, колючками и усеянным камнями с кромками, острыми как нож. После одного из поворотов раздается удар по крыше, и я останавливаюсь.
      — Сдай задом метров двести и еще разик, только на шестидесяти, скорость не превышай, — говорит Кибицкий.
      Я исполняю и опять останавливаюсь. Кибицкий спрыгивает на землю.
      — Это то, что надо, — говорит он, — вылететь можно запросто, но... ямка нужна. Вот здесь, — да указывает пальцем.
      Я достаю из-под сиденья короткий ломик, Кибицкий вооружается лопатой, и в два счета мы делаем, ямку и придаем ей естественный вид. Землю мы относим подальше.
      — Попробуем теперь.
      Я разгоняюсь и на повороте с ямкой смотрю в зеркало. Кибицкий стоит в полный рост, но держится за желобок крыши, и лицо его бледно.
      — Я следователь, — говорит он, когда мы опять подходим к ямке. — Ты свидетель. Где и как лежало тело?
      — Здесь... — прикинув, говорю я, — нет, вот здесь...
      — На спине, животе, куда головой, руками? Где остановилась машина? Как разворачивалась? Кто первый подошел к нему? Что сказал? Ответил ли пострадавший? Как его поднимали, клали в кузов? — сыпал Кибицкий вопросы. И, помолчав, подвел итог: — Допрашивать будут порознь. И каждая мелочь —
      капут. Понял, почему надо думать?
      Три раза я утюжу этот поворот. Три раза Кибицкий на ямке переваливает мешок с песком за борт. Три раза мешок падает примерно в одно и то же место. Неподалеку он бросает сигарету, коробок спичек и подробно мне втолковывает, как все произошло. Я молчу и киваю.
      Приехав в гараж, мы узнаем, что у Кольки сложный перелом позвоночника, сотрясение мозга и что завтра утром приезжает следователь городской прокуратуры.
      


«« Предыдущая Все главы Следующая»»
Юрий Гейко
counter