Заглавная страница Автоликбез - Заглавная страница
Сделать стартовой Добавить в избранное Заглавная страница
Заглавная страница Юрий Гейко Официальный сайт
Заглавная страница

Заглавная страница
Об Авторе
Автоликбез на Авторадио
Публицистика
Проза
Марина
Фотоархив
Видео
Друзья
Написать письмо
Объявления
Кругосветка 2006
«Пункт назначения: Крым» (2014)
Документы
Авторадио



Rambler's Top100



Авторадио
Проект «Авторадио»

Заглавная »»   Проза »»   Рассказы »»   

Рассказы


Хронометраж в ночную смену

— ...Представьтесь, пожалуйста!
      — Дмитрий Дорошев, инженер-конструктор.
      — Прекрасно, вы-то нам и нужны — вы создаете новое? Простите, ваш возраст?
      — Тридцать три года.
      — Замечательно — самый расцвет! Итак...— смотрите в камеру! — вы создаете новое?..
      Почему-то я сразу решил, что из толпы выберут именно меня. Он стоял посреди потока, словно поплавок,— человек в яркой куртке с микрофоном, поднятым над головой,— диктор нашего областного телевидения. Ослепительные фиолетовые прожектора затмевали рассветное солнце, а надо всем этим парила, будто летающая тарелка, площадка с приникшим к камере оператором. Как только я все это увидел, вспомнил, что сегодня юбилей завода, и понял, что телевидение здесь именно по этому поводу, я обреченно подумал, что из толпы выберут именно меня.
      — ...Да, мы создаем новое.
      — Что нового лично вы успели создать за свои тридцать три года?
      Я сыпанул из своей памяти все железки, которые населяли мой кульман эти годы, но засомневался, не зная, какую из них предпочесть, потому что все они сейчас показались мне ерундовыми. А потом я вдруг вспомнил его, мой двигатель, и решил рубануть о нем и о себе правду-матку на весь Союз, другого случая не будет. Набрал уже воздуха, но... остановился: ведь им не то надо. А раз так — вырежут из передачи мой двигатель многострадальный вместе со мной. Диктор стоит, ждет ответа, а сам шарит на всякий случай глазами по людской реке: ну что ему — серьезно отвечать? Да, видно, случайных людей на телевидении не держат — он мне этим дежурным вопросом всю душу перевернул.
      Тогда я еще, по молодости, занимался автоспортом, сам собирал для своей машины двигатель и много читал из теории. Когда я листал страницы ученых книг и ярких иностранных журналов, пальцы мои болели от гаечных ключей и от моего, понимаете, моего двигателя, который должен быть самым мощным, безотказным. Может быть, потому каждое прочитанное мной слово, каждая схема, формула намертво впивались в память, и я поражался, нет, не себе, я поражался мозгу человеческому. А потом он мне приснился — мой двигатель!..
      Я и сам в это теперь с трудом верю, но хорошо помню, как это было. Я не понял тогда своего сна, забыл его и весь день бегал на работе, занимался делами совершенно мелочными, и целый день меня не оставлял тревожное желание остановиться. Остановиться и хоть на две минуты закрыть глаза. Но я не делал этого, потому что не понимал: зачем? И вот после работы, когда я вошел в пустую лабораторию, когда я сел, забыл все утренние позывы и просто от усталости закрыл глаза, увидел его — он работал! Клапанная крышка была снята, и я отчетливо видел и два вала непривычно сложные, и брызги масла, и шарниры, и главное — кольца. Когда я открывал глаза, меня охватывала лихорадка кладоискателя, вонзившего наконец заступ в дерево. Вновь и вновь закрывал я глаза, я заводил этот двигатель, крутил его на разных оборотах, разглядывал, даже чувствовал горячие брызги масла на лице — он работал! До глубокой ночи я чертил, рисовал, считал в лаборатории, и спал я там. Когда я вытянулся наконец на двух составленных столах, погасил свет, на меня вдруг напало такое сумасшедшее счастье, даже нет вернее, такое необыкновенное, никогда не знаемое мною удовлетворение, что я и теперь, лишь вспоминая его, ощущаю себя счастливым.
      — Что нового лично вы успели создать за свои тридцать три года?
      Я стоял, жмурился и оглядывался. Операторская тарелка опустилась рядом, а Сергей Осокин, секретарь заводского комитета комсомола, сказал диктору, меня не стесняясь:
      — Он у нас не самый лучший. Давайте я сам выберу.
      — Главное, что не худший,— ответил тот раздражено.— И потом, товарищ, это моя прерогатива.
      После такого мудреного слова вопрос оказался черпанным, тем более что директор завода и секрет парткома, стоящие в двух шагах, глядя на меня, улыбались.
      За десять лет я ни разу не был так близко ни с одним из ним, а тут — сразу все.
      Я понял: это мой звездный час И улыбнулся тоже:
      - Много во всем этом заслуга не моя — коллектива. Наш завод выпускает одиннадцать типов станков, а это огромная номенклатура деталей. Высокоавтоматизированное производство, соцсоревнование и культура
      труда позволяют нам успешно справляться...
      А потом, после той ночи, с чертежами и расчетами я пошел по инстанциям. Меня выслушивали преувеличенно внимательно, сострадательно и безнадежно, как выслушивают в приемные часы просьбы о путевках или жилплощади, переправляли мои бумаги в другие и тртьи руки, полагая, что идея моя не изобретение, а всего-навсего форсировка двигателя. Те, третьи, спускали чертежи мотористам — техникам, даже не инженерам! Один из них, фамилия его была Тихомиров, выслушал меня сполна, а выслушав, треснул огромным кулаком о кулак, словно хотел высечь ими искры:
      — Почему, почему мы такие? Любой фирмач это проверил бы, будь здесь даже полпроцента здравого смысла! Почему нам-то до фонаря?..
      Разговор сбился, как водится, на темы другие, я слушал Тихомирова с безнадежностью тем большей, чем горячей и правильнее были его слова:
      — ...Мы авралим, латаем дыры, мы все больше живем днем сегодняшним, мы развращены преждевременными ставками на нашу сознательность, а нас еще бить надо, бить! Законом, дисциплиной, а главное — рублем,
      но для этого его надо как минимум иметь. Мы же стремимся рубли эти делить на всех, нивелируя тем самым личность, из кожи лезем угодить всем, а плодим недовольных. Если под этими твоими чертежами стоит десять подписей об отказе, то с кого здесь можно спросить, кого наказать? Нас разъедает коллективная безответственность. Что может ваш главный конструктор, если он ломает шапку перед главным технологом, не говоря уж о директоре? Нет, он не из тех, кто имеет возможность стукнуть кулаком по столу...
      — Кто ж ее имеет? — спросил я тогда.
      Тихомиров усмехнулся:
      — Мы с тобой.
      Телекамера уставилась на меня в упор огромным радужным глазом. Весь мир исчез вокруг — только этот глаз и красная лампочка над ним. Словно из-за стены доносились до меня реплики диктора, стук и шарканье ног — лампочка гипнотизировала, требовала говорить, сигналила о жизни в этом одноглазом ящике, набитом проводами и железками. И я разозлился на то, что эта электронная тварь так парализует человека. Разозлился и почувствовал себя свободно, огляделся и увидел диктора, и Осокина, ревниво поглядывающего на меня, руководство и все остальное. Слышат ли они, что я говорю? Да, директор слышит и что-то шепчет секретарю парткома — несомненно, обо мне. Может, узнал? Я ведь был у него со своими бумагами... И я набрал в грудь побольше воздуха:
      — Руководство, партийная организация постоянно заботятся о нас, молодых. На нашем заводе созданы все условия для роста молодых специалистов, для совершенствования молодых рабочих...
      Тогда мы с Тихомировым проговорили в сквере на набережной всю ночь. А под утро встали и на радость какой-то парочке пошли по темной, пятнистой от фонарей аллее. И говорили, и молчали, но меня не отпускала взволнованность и гордость какая-то от причастности своей к серьезному делу, не похожему на те, какими занимался я раньше, делу, рассказывая о котором приходится говорить: «министр», «изобретение», «патент» - которое подвластно мне, обыкновенному инженеру. Тогда я понимал, что та жажда, с которой бросался на работу, исследуя кронштейны, ручки, сиденья,— вся она для большего, ее никогда не насытить этой нужной, но механической мелочевкой, и только такое вот дело может принести настоящее удовлетворение. Я не мазал все розовым, я знал, что может быть поражение и хитрая и долгая борьба, но видел в себе и силы, и веру, и жаждал применить все это. «А что нам терять,— возбужденно думал я уже дома, не в силах уснуть,— кроме ста сорока рублей оклада?..»
      Мы с мотористом Тихомировым решили тогда сделать этот двигатель сами. Скинулись по полторы сотни, нашли сарай и, встречаясь почти каждый вечер, не уставали сверлить, отливать, точить и фантазировать о том, как выиграем на этом двигателе сначала заводской чемпионат, потом всесоюзный, потом на него набросятся журналисты, а потом!..
      Как ни странно, я сдался раньше, но не потому, что непреодолимые проблемы вставали перед нами частоколом: родился второй, Гришка. И еще меня поставили в заводскую очередь на улучшение жилищных условий. А это значило, что на работе я не имел права ошибаться: приходил раньше всех, а уходил позже, сдал кандидатский минимум и очень старался стать незаменимым. С Тихомировым мы встречались все реже и реже, все меньше работали, больше курили и разговаривали. О том, что делать весной в первую очередь, что во вторую... В щели сарая задували мелкие осенние снежинки, дыхание индевело, металл, щедро населявший сарай, был холоден, неуютен, а отполированные, горячие когда-то от работы ручки инструментов подернулись желтой пленкой ржавчины. Мы все уже понимали, но по инерции встречались.
      Кончилось это, когда Тихомиров получил квартиру. Я раза два застал его в сарае потного, смущенного. Он делал автоматический замок, бар с подсветкой, цветомузыку. Оба раза он с готовностью прерывал работу, добросовестно откуривал две, а то и три сигареты. Двигатель наш стоял в углу накрытый брезентом, и мы даже словом сторонились его, будто по нашей вине покойника.
      Нет, не такой мне виделась моя жизнь десять лет назад. Чего добился, кем стал? То, что я делаю, может делать, честно говоря, и десятиклассник после трехмесячной стажировки. Сначала это мучило, теперь реже — все так. В институте мы гораздо зримее «двигали прогресс», недавно я был там. Наши дерзкие автоматические линии и уникальные станки пылятся в архивах, а здесь вместо них стоят импортные. А сколько было восторгов, суеты и трудов! И вот сейчас я стою под жаром прожекторов и ловлю себя на том, как удивительно легко думать одно, а говорить при этом другое:
      — ...Завод наш славен трудовыми традициями, на его знамени — два ордена...
      — Стоп! Достаточно!..— диктор махнул рукой, и красная лампочка на телекамере погасла.— Уже не два,— сказал он устало, укладывая шнур от микрофона в коробку на груди.— Уже три ордена, Дима... Молодец. Выдал, что называется, с листа. Смотри себя завтра по всесоюзной в девять тридцать утра. Ну, будь здоров...— погасли юпитеры, и солнечный день стал тусклым. Он дал мне свою вялую холодную ладошку и исчез. Я беспомощно оглянулся...
      — Молодец! Не подкачал,— директор крепко стиснул мою ладонь своей лапищей.— Все бы такими были. А нам, брат, третий орден дали — так-то!..
      Он был довольный и расслабленный, но я прекрасно понимал, что послезавтра он меня и не вспомнит
      Сразу за проходной завода стояло огромное световое табло. Оно призывало выполнить решения двадцать шестого съезда, сообщало о дневном задании по сборке автомобилей и об отстающих цехах. Редкий день в этой последней графе не фигурировал цех агрегатов.
      Я иногда поглядывал на людей, вливающихся по утрам в черные ворота этого цеха: все они не могли не видеть стоявшего в упор табло. И они смотрели на него сворачивали направо и исчезали в визжащем, шипящем, грохочущем шуме, и мне все казалось, что вот сейчас они переоденутся, подойдут к станкам и сотрут наконец эту надпись, погасят, и на табло загорится название какого-либо другого цеха, отдаленного, люди которого ходят через другую проходную, и их не бьет ни по глазам, ни по гордости светящаяся информация. Но дни шли, а ничего не менялось.
      Все это вспомнилось сейчас, утром, когда шеф, виновато пряча глаза, сказал мне:
      — Дорошев, от нас сегодня в ночную смену необходимо выделить человека на хронометраж в цех агрегатов. Ты еще не был. Получишь два отгула.
      — Что за хронометраж? — спросил я машинально потому что хотелось рассказать о телевидении.
      — Ничего сложного. Берешь бланк, ручку, часы и расписываешь по минутам действия рабочих — курят, отсутствуют, меняют резец, понял? Сейчас — свободен.
      Не спеша я прошелся по центру, купил хлеба, масла, пельменей, приехал домой. Мишка был еще на даче с детсадом. Судя по разбросанным вещам, Настя повезла второго, Гришку, к маме.
      Прибрался, поужинал, почитал лежа. Потом поставил на живот телефон и за полчаса обзвонил почти всех кому приятно было сказать: «Завтра в девять тридцать утра меня по всесоюзной будут показывать... Юбилей завода. Спасибо, но пока не с чем...»
      Положил трубку и посмотрел на матовый экран телевизора. В комнате было до странности тихо, лишь в коридоре свиристели счетчики — коммуналка. Да, и не с чем поздравлять. Но кто знает свой завтрашний день? Судьба человека меняется порой от таких мелочей!..
      Мне захотелось вдруг уйти из дому, побродить, побыть одному, помечтать, подумать. Казалось, что-то серьезное проглянуло вдруг в жизнь сквозь многолетнюю вереницу проблем, забот и суеты. Телевидение здесь было ни при чем — не настолько же я глупенький, чтобы ждать от появления своей физиономии на экране чего-то значительного,— просто грустно чего-то... От того, наверное, что пробегаешь по годам, как по кочкам, мимо чего-то очень важного...
      На улице было прохладно и еще не темно. Медленно пошел по набережной. Сел на скамейку.
      Прямо передо мной река делала изгиб, ширина ее в этом месте была никак не меньше пяти-шести километров. Противоположный берег — низкий, затопляемый — был пустынен и необжит, неширокой полоской он примыкал к горизонту. Там, у размытой далями границы земли и неба, всегда рождались сумерки. Они затопляли низину, затушевывали ее зеленоватый туман, сгущались на низком берегу перед броском через реку, светлеющую под еще не остывшим небом. Когда же смирялась, гасла река, город занимал против ночи круговую оборону цепочками сиреневых фонарей, витрин, реклам, вспышками фар, голубых трамвайных искр. Темнота вокруг него густела, и вспыхивающие в ней огоньки деревень, пароходов, бакенов казались застывшими следами трассирующих пуль — беспомощным ответом цивилизации...
      А ведь вот так, сам с собой, со своими мыслями, один, бродил я по улицам последний раз никак не раньше, чем те же самые восемь лет назад. Как же я любил свои прогулки! То ли всегда необыкновенные закаты, то ли ночная значительность того, мимо чего в суете пробегаешь не оглядываясь,— площадей, проспектов, зданий, то ли шорохи, шепот, тихий смех с невидимых скамеек, то ли дразнящий запах большой воды, печальные гудки пароходов, неслышимые днем, их мерцающие в темноте огни,— то ли все это вместе рождало во мне тогда какое-то особенное состояние. Вероятно, это было ощущение полноты жизни, оно питало меня, словно аккумулятор, оно говорило: «Работай. Верь. И все будет хорошо».
      И вот я работал. Добросовестно, исполнительно — десять лет. А что изменилось?
      Многое... Появилась Настя, а потом и Мишка, Гришка — семья. Они ждут меня с работы, живут на деньги, которые я зарабатываю, и я должен, просто обязан ради них добиться в этой жизни всего. Похоже, что призванием я не ошибся: станки, чертежи, расчеты все это мое. Даже заводской запах — дух масла, стружки, эмульсии — взбадривает меня по утрам лучше, чем дома чашка кофе.
      Раз так, значит, все нормально, и надо только сражаться за место под солнцем, а не ждать смиренно удачи, не жить мышкой, как жил я до сих пор. Вот сегодня все было как надо, сегодня я молодец. Многие завтра скажут: «Это же наш, наш, я его знаю!» Про родных и говорить нечего — праздник! А у директора, может быть, зазвонит телефон и кто-то пробасит: «Жора, боевые у тебя парни есть! Ты с ним долго репетировал?» «Да нет, поверишь ли, случайно, из толпы вытащили».— «А кто ж таков?» — «Да вот наведу завтра справки...»
      Я вздохнул, посмотрел на часы и зашагал к заводу.
      Нагулявшемуся, голодному, мне досталось два шлифовальных станка. За одним работал длинный, тонкий, словно метр-складень, усатый парнишка с прыщавым лицом, черными до плеч волосами. Чем-то он походил на Боярского, и я не сомневался, что парень бренькает на гитаре и поет дурным голосом. Второй был мужчина почти квадратный, угрюмый, рыжеватый, с косо растущими желтыми зубами. Оба были одеты в черные замасленные робы, и оба посматривали на меня недружелюбно. Молодой — насмешливо, а «квадратный» просто посматривал, и этого было достаточно.
      Рабочие хоть и посматривали, но вкалывали не разгибаясь, и я уж было подумал — некурящие, успел подивиться этому, как вдруг они направились ко мне: оказывается, я сидел в курилке.
      — Не устал, начальник? — зловеще и глядя в сторону, осведомился рыжий; второй хмыкнул, сплюнул растер ногой.
      — Я тебе не начальник.
      — А для нашего брата кто в галстуке, кто не чумаз, тот и начальник, все власть имеют. Ты вот понапишешь в своей бумажонке, я повкалываю, а завтра мне расценочки — чик!
      В его словах была правда, и потому я обозлился:
      — Ты думаешь, сидеть перед тобой тут — одна моя забота? Я такой же, как и ты, сказали выйти — вышел.
      — Ну ты там это...— неожиданно угрюмый помягчел,— напиши как надо.— Подумав, он добавил: — С нас причитается.
      — А как надо? — спросил я и подумал: непросто власть имущим — чуть вылез в начальники, и на тебе, взятку предлагают.
      — Ну ты там это... сам знаешь,— угрюмый заерзал от неловкости — упрашивать ему приходилось редко.
      — Напишу как надо,— сказал я ему искренне.— И ничего мне не нужно.
      Работяга резанул взглядом: не дурю ли? Но я улыбался, и угрюмый улыбнулся тоже своим страшноватым, жестоким ртом. «А ведь это такие — бьют гомо сапиенса не дрогнув, унижают, топчут его жестоко на танцах, в очередях, темных подворотнях...» — подумал я. И еще раз, но уже по-другому, посмотрел на крутую небритую скулу, стянутые двумя белыми шрамами губы. Я не знал, как они работали раньше, но до обеда они выкурили по три сигареты, не стояли, но и не рвали, пару раз уходили минут на пятнадцать. Все это я добросовестно записал.
      К обеду меня начал смаривать сон. Борясь с ним, я вертел головой, разглядывал темные подпотолочные пространства цеха, многоярусные перекрытия, уходящие к грязным до непрозрачности стеклам, на пронизывающие все это, движущиеся цепи с подвешенными к ним деталями, узлами, я членил густой, какофоничный шум на составляющие, угадывая их происхождение, посматривал поверх станков на другие участки: везде был шум, дым, пар, движение, вращение, везде склоненные головы или головы мечущиеся — везде шла работа. С тоской думалось: какая свежесть, какая тишина охватят сейчас, если выйти из этой ревущей, суетливой, ярко освещенной утробы.
      ...Вдруг, продираясь через шумы, завыла сирена. Над одной из автоматических линий замелькал синий огонь — точь-в-точь как над патрульной машиной автоинспекции. То была линия шевронных шестерен, на ней работали двое: один загружал в накопитель ржавые толстые болванки, второй подхватывал с транспортера блестящие и еще горячие готовые детали, и я уже успел пофилософствовать, любуясь на чудо технического прогресса, на длинное членистое тело линии со снующими в нем по только им самим известным командам резцами, сверлами, шпинделями. Теперь же все это застыло, а пульт ощетинился сплошным красным светом: что-то случилось.
      Через несколько минут вокруг линии замелькали люди: судя по репликам, искали наладчика. Его часто теряющаяся фамилия прозвучала и из динамиков, крепленных к перекрытиям, и заставила меня вздрогнуть:
      «Наладчик пятой линии Тихомиров!.. Тихомиров срочно пройдите на линию!»
      Но прошло пять минут, десять... пятнадцать...
      В непривычном молчании длинного и мощного механического животного, в красном, трагическом его оскале было что-то от клинической смерти, от издыхания, когда окружающие, усыпленные всегдашней деятельностью, исполнительностью некоего живого организма, застаются врасплох его смертью, словно смертью близкого человека, оказываются вдруг перед необходимостью то делать, бегать или хотя бы охать, вызывать посторонние силы; наладчик не объявлялся.
      — Там! Там он, за третьим станком! — раздался крик.— Пьян, сволочь...
      Да, это был он. Я узнал его мгновенно, хотя и было это нелегко: опухший, небритый... За эти годы Тихомиров сильно постарел. Вокруг него толпились, слыша; ругательства, но Тихомиров уже по пояс торчал в станке и что-то делал там, отчего просторные штаны на тощем заду содрогались. Потом он метнулся к станку следующему. Минут через двадцать милицейская мигалка погасла, разошлись люди, и то внешнее напряжение, которое создавалось всем этим, вроде бы спало — остальное продолжало работать и шуметь ничуть не меньше. Линия наконец вздохнула сжатым воздухом, ожила и движением, и зеленым светом пульта. Вздохнул и я, что-то отпустило внутри. Бросился искать Тихомирова, но он словно в воду канул. Тут и там мерещилась мне его темно-синяя роба, я догонял людей, окрикивал но все это были другие. И у меня даже мысли не было о том, что он видит каждый мой шаг, что он от меня прячется. Я понял это, когда Тихомиров нерасчетливо выглянул из-за станины и наши глаза встретились.
      — Ты что, Леня? — сказал я, когда мы оказались друг перед другом.
      — Пошел ты...— махнул он рукой устало.
      — Ты разве ушел из мотористов?
      — Видишь, ты даже не заметил... Ушел. С того самого времени.
      — Почему?
      — Подрастешь — поймешь.
      — Зачем ты так? Что-нибудь случилось?
       — А у тебя ничего не случилось? Спишь спокойно?
      — Что, Леня, в чем дело?
      — А я с твоим движком уже пять лет в обнимку. Вместо жены он у меня — моя-то меня поперла. Из-за него поперла, между прочим, надоела, говорит, твоя блажь, убегая, и квартирку новую — чик! — разменяли. И сюда пошел из-за него, троглодитика,— жрет он денежки-то. Тебя не вспоминает, забыл,— Леня сощурил свои азиатские глаза-щелочки, скулы его под щетиной побелели.— А таких, как ты, чистоплюйчиков — ненавижу! Да! — он аж затрясся, и я испугался за него.— Это такие, как ты,— гении — сделали из меня кусок дерьма, это таким на все наплевать, кроме собственного теплого зада. Вы щедры и талантливы, когда вам это ничего не стоит, мимоходом... Ну отдай, отдай мне этот движок, идею отдай, зачем она тебе, ты ведь шесть лет прожил без него спокойно?..— Тихомиров лихорадочно заглянул мне в лицо, а я, честно говоря, подумал, что хмель из него еще не выветрился.
      — Пожалуйста, я не против,— сказал я, не думая, почти машинально, а он тотчас взвился до небес:
      — Вот видишь, как легко тебе бросить мне эту кость — мозговую, мясистую, ты не представляешь даже, какую мясистую! Это оттого, что ты талантлив, что добрый ты, ты себе найдешь что-то другое, еще сильнее, надежнее, а я уж эту... обсосу... обжую-обглодаю, спасибо, спасибо тебе...— Тихомиров забормотал что-то совсем несуразное, и я вскочил, вышел из цеха на улицу.
      Изобретение мое показалось вдруг мне значительным, и я уж пожалел было, что только что отдал его, но уверенность в собственных силах, в предназначении к счастью тотчас влилась в меня, и, сильный ею, я с час ходил по скользким от масла, грязным межцеховым аллеям.
      Вернувшись, я застал Тихомирова в курилке, и был он уже другим. Ни словом не обмолвились мы о двигателе. Тихомиров, затягиваясь беломориной, сказал из-под палки — надо было что-то сказать:
       Еще семь лет назад я эту линию с япошками налаживал...
      Я не смог преодолеть неприязни к нему, промолчал.
      — Ты вот думаешь, для денег или славы я у тебя этот двигатель выпрашиваю? — продолжал он.— Не-е-т. Мне жить чем-то надо. Раньше вот я двигателями и жил. А после твоего не смог. В этом цехе линией вот этой жил, а потом...— он махнул рукой, и глаза его враз покраснели.— Их тут две такие линии под нашу программу должно быть: одна работает, другая в резерве, на профилактике. А у нас валюту сэкономили — одну купили. И обхождение с ней не дай бог — люди разные, а инструмент один: где чего заело — ломик да кувалда. Какая же она мне кормилица, если нас, наладчиков, со сделки на оклады перевели, это чтоб на отстающих участках текучки не было? Теперь спи не спи, а денежки идут, хоть и не те, что были... И лихорадит ее, бедолагу! То двести сделает, то три тыщи — и день и ночь, и день и ночь!.. Сколько раз я говорил — всем, всем говорил, даже директору раз рубанул, здесь он часто бывает, накачивает нас по утряночке,— остановите линию хоть на недельку, я даром профилактику сделаю, отрегулирую— полгода забот знать не будем — нет! Жмет руку, пачкается, спасибо, говорит, за сознательность,— Тихомиров помолчал.— Нешто я в этом виноват? Да она мне, что дите свое, ей-ей... Поверишь, железо да провода, а мне перед ней стыдно бывает.— Тихомиров отвернулся, махнув рукой на мигающий пульт.
      Повисло молчание опять, и мне вдруг сильно захотелось ему что-то сказать хорошее, но я не знал что.
      — Вот... ты знаешь... на некоторых заводах рабочие и администрация одновременно уходят в отпуск, а специальные бригады обновляют оборудование...
      — Вот это правильно! — оживился Леня.— Желающие завсегда найдутся хорошо заработать вместо отпуска...
      И мы заговорили горячо, рядышком, и никакой мой движок — отданная даром золотая идея — уже не мешал нам, я вглядывался в лицо Тихомирова, в его движущиеся рыжие брови и поражался незамысловато простоте его суждений:
      — ...А я уж думал про это. Ежели б было так,— Тихомиров пристукнул по коленке кулаком.— Работаешь без брака, нарушений, на совесть — получи четыреста...— он взглянул на меня, ожидая возражений.— Да, не меньше, ну а сплоховал раз, два, тебе — чик! — сто двадцать и сиди в подсобных, не чирикай. Снизу-то тяжельше подняться. Ну а там комиссия своя или еще чего: годик пропахал без замечаний — иди назад, в высокооплачиваемые. Из десятка, я думаю, двое-трое всегда б внизу сидели, менялись конечно, но уж остальные бы семеро во как работали! — он потряс кулаком.
      — Ну а с нами ты как бы распорядился, с инженерами? — я заинтересовался «системой Тихомирова» и пока не находил в ней изъяна.
      — С вами тяжельше. Больно развелось вас по цивилизациям. Я б придумал, если б мог в шкуре вашей побыть, а так... Ведь ты понимаешь, русский мужик, он чего только не может, у него дырок-то в ремне знаешь скоко!.. И затягивали, бывали времена, и еще затянем, если потребуется, а нынче он не особо надрывается и хоть и пользуется слабинкой, а все равно по порядку тоскует, топчет добро, а глаз-то хозяйский — болит...
      Мы разговаривали, а цех гремел, двигался, словно несся куда-то по невидимым рельсам, был он если не красив, то впечатляющ, и попади сюда человек посторонний, скажем поэт, журналист, композитор,— наверняка б он вдохновился, наверняка б одной симфонией труду стало больше, и, может, неплохой симфонией?..
      Тихомиров говорил горячо и правильно, совсем как когда-то, на лавочке над рекой или в щелястом сарайчике, и на мгновение мне показалось, что ничего за эти годы не произошло, но, чем дальше, тем больше мне что-то мешало слушать его, и, глянув сверху на его огурцовый беспомощный затылок, тощее тельце с уродливо большими ладонями, я вдруг увидел Тихомирова несчастным. Да, несмотря на то, что он приобрел в эту ночь, а я потерял, Тихомиров был обречен и несчастен, а я... Впрочем, о счастье поговорим потом — ночная смена кончилась, и я уже спешу: в девять тридцать по всесоюзной выступает Дмитрий Дорошев, Советский Союз!
      ...Сквозь щели потолка, сквозь закопченные стекла брызнул дымящимися спицами солнечный свет.
      
      1975 г.
      
      


«« Предыдущий Все рассказы Следующий»»
Юрий Гейко
counter