Заглавная страница Автоликбез - Заглавная страница
Сделать стартовой Добавить в избранное Заглавная страница
Заглавная страница Юрий Гейко Официальный сайт
Заглавная страница

Заглавная страница
Об Авторе
Автоликбез на Авторадио
Публицистика
Проза
Марина
Фотоархив
Видео
Друзья
Написать письмо
Объявления
Кругосветка 2006
«Пункт назначения: Крым» (2014)
Документы
Авторадио



Rambler's Top100



Авторадио
Проект «Авторадио»

Заглавная »»   Проза »»   Рассказы »»   

Рассказы


Запахи детства

1. Как пахнет кожанка
      
      Все наше детство проходит под гул авиационных моторов.
      Он так же привычен нам, как привычен теперь гул холодильника, под него мы засыпаем, под него просыпаемся.
      Даже сейчас, спустя много лет, у меня что-то сжимается внутри, когда случается на небольших аэродромах услышать столь милый сердцу поршневой рев, безо всякого турбореактивного присвиста.
      Давно уж нет тех двухмоторных, небольших по теперешним масштабам, самолетов, которые тогда нам казались чудом двадцатого века.
      Часто и подолгу не видим мы своих отцов.
      Оживет ночью хриплый репродуктор гарнизонного радио, зайдется воем.
      Вскинется отец на кровати, охнет мама, в ночной рубашке подбежит к выключателю.
      — Господи, только б не война!
      Но резкий голос дежурного по полку успокаивает ее:
      — Учебная тревога! Учебная тревога!
      Поднимаюсь и я — у каждого из нас сейчас свои обязанности.
      Мама на кухне заворачивает бутерброды, отец стоя глотает холодные котлеты, я готовлю всю «тревожную» амуницию: сапоги, портупею с кобурой, планшет, чемоданчик с парой белья и неизменным «Шипром», кожанку...
      Как всегда, мама спрашивает, когда он вернется, как всегда, отец говорит, что не знает, но, видимо, скоро.
      Он возвращается через сутки или двое с худыми, колючими щеками, с покрасневшими своими цыганскими глазами, но по-прежнему блестящими, веселыми, и его кожанка пахнет папиросным дымом и горькой аэродромной полынью...
      Улетает отец и надолго. И тогда мы с мамой провожаем его.
      В такой день гарнизон просыпается рано. Загораются окна в соседних домах, отец завтракает, обжигаясь, и поглядывает на них.
      — Экипаж ноль четырнадцатого продрыхся, — объявляет он весело, входя в комнату, и запускает руку в мои взъерошенные подушкой волосы. — Ну, что тебе привезти, двоечник?
      Окна гаснут одно за другим. Из подъездов выходят люди, смотрят вверх, на хмурое, но светлеющее с каждой минутой небо, здороваются через улицу, смеются и идут к аэродрому. Идут дети, женщины, идут отцы в кожанках.
      Моторы самолетов взрываются исполинским ревом, трехлопастные винты растворяются в воздухе, сметая могучими струями утреннюю росу с крыльев, фюзеляжа, хвоста, бетона, травы, деревьев, ангаров...
      Большие зеленые птицы неуклюже выруливают на взлет. Одна за другой отрываются они от бетонной полосы и, поджав ноги-шасси, исчезают в рассветном розовом небе, а тощий «колдун» неутомимо машет им вслед своей полосатой выгоревшей бородой.
      Расходятся наши погрустневшие мамы, а мы еще долго валяемся в продутой аэродромной траве, мечтаем. После грома двигателей тишина трещит кузнечиками, светит солнце, и мы без конца говорим о самолетах и небе.
      Потом мы идем на свалку, где лежит на брюхе списанный обглоданный фюзеляж. К нему приставлены порванные крылья, правда, от другого самолета, но это не важно.
      Есть пожелтевший лучистый плекс пилотской кабины, есть штурвал, есть тыща приборов с разбитыми стеклами, тумблеры, ручки, провода и драные шлемофоны.
      — От винта! — кричим мы разом первоклашке Генке, не взятому в полет потому, что его отец не летчик, а старшина подсобного хозяйства. Зато Генка назначен руководителем полетов и одновременно начальником техслужбы.
      Он ныряет к самолету, отшвыривает «колодки» и стоит перед нами, строя рожи и размахивая руками: выводит на взлет.
      — Первый! Разрешите взлет! — орет в наушник Серега, он командир экипажа.
      — Второй! Взлет разрешаю, второй, вам —взлет! — надрывается снаружи Генка, и по его лицу видно, что он сейчас разревется и уйдет домой.
      — Второй пилот, примите на борт пассажира, — дрогнул сердцем командир, и я срываюсь выполнять приказание.
      Счастливый Генка занимает пассажирское место у иллюминатора на откидной скамейке.
      Сережка взлетает. Он серьезен и бледен, глаза внимательны. Медленно прибавляет газ, отпускает тормоза, самолет катится, еще газ...
      — Восемьдесят, сто... сто пятьдесят!.. — кричу я ему.
      Закусив губу, он плавно берет штурвал на себя... и будь я проклят, если я не ощущаю в тот миг перегрузки!
      Моторы ровно гудят, я прокладываю курс вслед за отцовскими эскадрильями, радист щелкает тумблерами, в двери пилотской кабины появляется Генка. Он перетянут вдоль и поперек ремнями, в руках кусок трубы, который он держит, как автомат, за поясом «нож» и «гранаты».
      — Командир, я десантник, измените курс!— наглеет он. — Земля передала, что вы должны выбросить меня в тыл к немцам.
      Серега гневно оборачивается, но увидев трагического Генку, решившегося на подвиг, его амуницию, вопросительно смотрит на радиста.
      — Да, да, земля передавала, — кивает тот.
      Серега смотрит на меня, я ныряю в «карту».
      — Курс сто десять! Правый поворот.
      — Штурвал поворачивается вправо.
      — Входим в зону, прямо по курсу разрыв! «Мессер» справа! — ору я.
      Серега делает противозенитный маневр.
      — Та-та-та-та-та! — грохочет над ухом стрелок-радист. — Готов! — и изображает вой и взрыв сбитого «мессера».
      — Приготовиться! — Я вижу Генку, топчущегося у раскрытого люка. — Пошел!
      Но Генка уже передумал, ему охота с нами в дальние страны.
      — Задание отменено, — заявляет он, умоляюще глядя на радиста. Но тот жесток.
      — Земля не передавала про отменено.
      Серега сжимает губы.
      — Делаем второй заход. Приготовиться! — он презрительно смотрит на Генку. — Пошел!
      И, зная крутой командирский характер, «десантник» вываливается на траву.
      Потом мы бомбим вражеские склады, схватываемся с «фоккевульфом», забираем раненых партизан с дымящего кострами лесного аэродрома.
      И раненый партизан — он же Генка — громко стонет, искупая недавний грех.
      Мы расходимся уставшие, исцарапанные, и до двери своей квартиры каждый чувствует себя взрослым.
      А потом возвращаются наши отцы.
      День их возвращения — это праздник. Во-первых, какие будут подарки? Это может быть и живой попугай, и сахарные арбузы, и китовый ус, и пневматическое ружье.
      Во-вторых, ни в какой другой день мама не бывает так добра, и у нее можно выпросить все.
      И в-третьих, вечером придут гости, а я буду обеспечивать «музчасть»: заводить патефон и ставить пластинки.
      В этот день на уроках стоит необыкновенная тишина: мы «слушаем воздух». А на переменах выставляем наблюдателя в чердачном окне.
      А Ирина Степановна, наша молодая учительница, в этот день никому не ставит двоек.
      И всегда неожиданно кто-то произносит: «Летят...» Все замирают, и мы слышим далекий стройный гул летящих эскадрилий... Никакая сила не способна тогда преградить нам путь к ВПП, и мы несемся лавой, размахивая портфелями, как шашками.
      А там уже стоят наши мамы: нарядные, красивые, и машут низко пролетающим самолетам.
      И те, в ответ, дружно покачивают краснозвездными крыльями.
      Загорелые люди в кожанках спускаются на землю. Один из них — мой отец. Я бросаюсь к нему — и взлетаю вверх на сильных руках. Несколько наждачных поцелуев, я утыкаюсь носом в кожанку, которая пахнет заоблачным морозцем, самолетом и апельсинами.
      — Папа! — кричу я снизу. — А где же...
      Он наклоняется, щекочет ухо таинственным шепотом:
      — Ящик с неизвестностями принесут после разгрузки.
      И мы идем домой.
      Но помню я и другое.
      Схватив на арифметике по паре, мы с Серегой еле плетемся из школы. Идем вдоль нашего забора откровений, читаем последние сообщения: «Женька — дурак, влюбился в Таньку», «Малыгин курит». Вдруг из-за угла выкатывается на велосипеде главный Сережкин дразнила Женька Блин. К нашему великому удивлению, он не делает попыток смыться, едет на нас, и по его лицу мы понимаем: случилось что-то чрезвычайное.
      — Са... Самолет разбился, — еле переводя дух, говорит он. — По гарнизонке передали.
      Мы с Серегой мчимся домой, а Блин едет дальше. Видимо, ему приятно первым сообщать эту страшную новость.
      Я взлетаю на второй этаж, слышу приглушенный женский плач, почти вой, и изо всех сил колочу ногами в дверь. Мне открывает заплаканная мама...
      Я бегу мимо нее, грохаюсь в темном коридоре, от меня отлетает фуражка и портфель, вскакиваю, врываюсь в комнату: «Папа!!!»
      Отец курит у раскрытого окна и строго смотрит на меня.
      Я бросаюсь ему на шею, спазмы в горле душат меня, брызжут слезы, я плачу и не могу ничего сказать.
      — Я думал... я думал, — захлебываюсь я, не в силах произнести ужасные слова.
      — Нет, — говорит он глухо. — Это дядя Витя...
      ...Дом офицеров. Гулкий полутемный зал. Запах ели. Красное и черное. В ряд — шесть закрытых гробов. Застывшие в карауле солдаты. Чуть заметно покачиваются их голубоватые штыки. Орденские подушечки. Суровые лица военных. Вносят венки.
      Женский плач накатывается как волна. То затихает, то метнется нарастая вдоль страшного ряда.
      У одного гроба сидит, согнувшись, тетя Лена, наша соседка. И заплаканная Наташка, моя первая любовь, гладит ее неестественно белую, на черном, руку. Рядом мои родители.
      Я думаю о том, что никто больше не накрутит нам из плекса витых указок, не зашагает размашисто впереди с удочкой к «железным» местам прозрачной Горюхи, не прокатит на дрожащем стремительном мотоцикле. И Наташа скоро уедет.
      Витька Кравец, глупый первоклашка, смотрит в щелку под крышкой, наверное, думает, что увидит своего отца. Но крышка забита — ведь это страшно, когда разбивается самолет.
      Мне почему-то кажется, что там лежат куски исковерканного алюминия.
      Я выхожу из душного зала, убегаю далеко-далеко, за аэродром, речку, в кусты, где под дерном в куске брезента спрятан мой сломанный ППШ с полусгнившим, прикладом, и на этом боевом оружии даю клятву — я обязательно стану летчиком!
      
      
      2. Серега Печкин
      
      Это классический представитель вымирающего (говорят) племени двоечников и хулиганов. Им пугают детишек: «Не будешь слушаться — будешь таким, как Печкин».
      И дети испуганно хлопают глазенками.
      Он — третьегодник, кроме того, он «крупный мальчик» — так говорят взрослые. Но для нас, мелкоты, этот «крупный мальчик»— бич божий.
      Белобрысый, с маленькими глазками, губастый, он часто ходит в гипсе, ломает себе все, что только можно ломать: ключицы, руки, ноги.
      Наверное, он бы не трогал нас, если бы мы не дразнились.
      Как и все люди, озлобленные на мир, он отличается жестокостью, мучает всякую живность, надувает через соломинку лягушек, жарит их на костре и, говорят, ест.
      Мои отношения с ним из-за дружбы наших родителей изменяются периодически. Обычно он благоволит ко мне, но иногда я не выдерживаю азарта общей травли, включаясь в нее, и тогда достается и мне.
      Серега жесток с обидчиками. Со зверским выражением лица он закручивает жертве руку или, сидя на ней верхом, не спеша натирает снегом лицо, набивает его за шиворот, за пазуху. Не реагируя на вопли, цедит сквозь зубы: «Будешь? Будешь?» И, услышав отчаянное, вперемежку с плачем: «Ой! Ой! Не буду, никогда -никогда!» — отпускает.
      Многие орут сразу заветные слова, и у Печкина пропадает азарт мщения. Он верит людям.
      Сегодня, когда мы на крыше сарая обсуждаем очередной налет на «деревяшек» — враждебное племя, живущее в деревянных домах, — Серега появляется внизу с собакой на веревке — единственным животным, которое его терпит. Эту захудалую дворнягу, запуганную и забитую, скулящую от каждого взмаха руки, он окрестил Жучкой. Мы знаем, что Сережка дрессирует ее, учит ходить по следу, и по его словам, Жучка отлично постигает все премудрости.
      — Сейчас Жучка вам покажет некоторые номера, — объявляет он. — Служи, Жучка!
      Но Жучка, исправно служившая на подачку, на пустую руку не реагирует.
      — Жучка!.. — голос дрессировщика становится угрожающим. — Служи!
      Над псиной нависают тучи. Серега отвязывает от ошейника веревку, складывает ее пополам, а Жучка не думает убегать, жмется, глупая, к его ногам. Надо спасать.
      — Уж если служить не научил, то след она и подавно не возьмет.
      — Возьмет! — Серега начинает злиться.
      — Не возьмет! — Уже два голоса.
      — Ну, слазь кто-нибудь, проложим след и проверим,— глаза его плотоядно прищуриваются.
      — Фиг тебе! — орут голоса с крыши.— Сам прокладывай!
      — Да чему ты научить можешь? Пары хватать? Ты же второгодник!
      — Какой второгодник? Третьегодник он, кожаная задница! (Отец порет его.)
      — Третьегодник! Третьегодник! — несется со всех сторон.
      ...Но однажды при мне его порол отец. Ничуть меня не стесняясь, сняв с сына штаны и зажав его голый зад между хромовых сапог, он хлестал по нему широким ремнем, а Серега морщился, лупил руками по голенищам, но не плакал:
      — Не буду я!.. Ну не буду же, сказал!..
      Я смотрел на темные мелькающие подмышки офицерской рубахи, на красное бессмысленное лицо отца, на страдальческое упрямое Серегино и вдруг совсем некстати увидел: как они похожи.
      Впервые в жизни открылось мне это родственное сходство, я был поражен, разглядывая лицо Печкина – старшего: подбородок с ямкой, чуть отвислые щеки, светлые глаза — я видел взрослого Серегу!
      Теперь я никогда не дразню его.
      Речушка возле школы никак не называлась.
      — Откуда она течет? — раз спросил меня Серега.
      — Не знаю.
      — А куда впадает?
      — Не знаю...
      — Может, она хоть и переплюйка, а длинная, как Миссисипи? — Он только что прочел Марка Твена.
      — Может...
      — Летом мы пройдем ее на плотах,— уверенно оказал Серега и прищурился: — Течение приличное.
      Так речку и прозвали — Миссисипи.
      А весной мы катаемся по ней на льдинах, отталкиваясь шестами, устраиваем морские сражения. Конечно, мне достается круглая, неповоротливая льдина, а ему — длинная, обтекаемая. Не успеваю я отчалить от берега, как из-за мыса вылетает на всех парах Серегин «линкор», таранит мой «транспорт», тот раскалывается пополам, и я ухаю в ледяную воду. Серега прыгает следом, хватает меня за лацканы, спасает, я машу руками, но оказывается, что воды здесь по грудь, мы смотрим друг на друга и хохочем. Назад мы бежим неуклюже, раскачиваясь. Ощущение ног исчезло, смотрю вниз — странно, что ноги есть, что работают сами по себе, что замерзшие полы пальто стучат по ним, а я не чувствую, только слышу: тук-тук, тук-тук!
      — 3-залезли об-ба на льдину, а она раскололась, п-понял? — инструктирую я Серегу на бегу. Он молчит и хмурится, потому что не привык к великодушию.
      Но злые ребячьи языки доносят истину до Серегиного отца. Я же начисто отвергаю его причастность к купанию. Ночью мне снится взлетающий ремень, голый извивающийся Серега, кусающий отцовский сапог, я вскакиваю в жару и кричу: «Он не виноват!.. Мама, ну скажи ему, скажи!..»
      Наутро мама убегает к Печкиным, но по ее лицу, когда она возвращается, я понимаю: поздно.
      Я выздоровел, он отлежался, и теперь мы — друзья.
      
      
      3. Старший лейтенант Клюев
      
      Этот необыкновенный человек живет на первом этаже, под нами. Он умеет делать такие большие и сильные луки, что вся пацанва ахает, когда оперенная стрела уходит в небо. Он умеет делать такие модели самолетов, что устает шея смотреть за их полетом.
      Он такой хороший художник, что даже Глеб Борисович, наш учитель рисования, выпрашивает у его дочери Светки «что-нибудь для обучения молодежи».
      Дядя Клюев меня за что-то любит, я это чувствую. Он никогда не пройдет мимо, обязательно что-нибудь подарит, да такое, что дух захватывает.
      Огромная лупа — предмет моей гордости,— прожигающая насквозь подоконник. Фотоаппарат «Любитель», ламповый приемник с наушниками, Книга про полярных летчиков. — все это вызывает недоумение родителей. Мне же все это кажется вполне нормальным.
      Клюев совсем не похож на летчика, хотя форму носит летную. У, него тонкая шея, маленькие покатые плечи, карие глаза с пушистыми девчачьими ресницами, но ладонь у него большая и жесткая.
      — Хочешь, я тебя нарисую? — спрашивает он.— Посиди спокойно минут десять.
      Десять минут неподвижности для меня — это невозможно, но для дяди Клюева я готов на все. Я стараюсь, чуть дышу, голова от напряжения дрожит, лицо деревенеет.
      — Как ты похож на свою маму...— слышу я его голос.
      Скашиваю глаза, и обида захлестывает меня с головой: он не рисует, а грустно смотрит на меня. Я подскакиваю, потрясая сачком.., но вижу на бумаге себя. Но какого-то не такого.
      — Нравится?
      — Не-а.
      — Возьми на память.
      И вдруг мы узнаем, что он с семьей куда-то уезжает.
      И в этот день на стене нашей комнаты появляется его картина.
      — Таня, говорят, что это его лучшая картина,— слышу я ночью разговор родителей.— Зачем ты взяла ее?
      — Мишенька, как же не взять, мне его так жалко! Я, говорит, мечтал нарисовать вас, но вы не захотели, тогда, прошу вас, возьмите, говорит, вот эту картину. Это лучшее, что я сделал. Я — ни в какую. А он так посмотрел! Неужели, говорит, вы не понимаете, что лучше у вас ей висеть, чем где-нибудь на рынке?.. Я и взяла.
      — Значит, правду говорят, что жена его...
      — Значит — правду.
      — Хороший он парень. И штурман хороший.
      — Да, Миша...
      А на следующий день я просыпаюсь от громкого голоса тети Веры, жены Клюева:
       — ...Окрутила дурачка! Да ей цены нет, этой картине! Бесстыжие твои глаза!..
      Мама робко оправдывается.
      — Подарил? Да он любому последнюю рубашку отдаст, а вы пользуетесь? Он же блаженный!
      Папы дома нет, и я чувствую, что должен идти к маме на помощь.
      Но раньше меня в комнату врывается дядя Клюев. Он бледный-бледный, и лицо его такое страшное, что я прячусь за штору.
      — Уходи!..— слышу я незнакомый голос.— Уходи отсюда, ты... Ты!
      А через много лет в нашей квартире, уже московской, зазвонит телефон и какой-то однополчанин в числе других скажет и о Клюеве: повесился.
      Мама заплачет, уйдет на кухню, а отец включит весь свет в комнате и долго будет стоять перед небольшой картиной, писанной маслом: за горизонтом почти село солнце, но сосны на крутом берегу реки еще просвечены им, и янтарный песок исполосован длинными тенями стволов. Внизу, на воде, уже сумерки.
      По излучине реки буксирчик тащит баржу, а на ней — малюсенький домик. Вокруг на веревке сушится белье.
      И почему-то необыкновенным уютом и счастьем светится его единственное окошечко.
      
      
      4. Последний день детства
      
      Сегодня — день особенный. Меня ждет, можно сказать, большая сцена — сцена городского Дома пионеров.
      Дело в том, что я пишу стихи. С чего это началось — я не помню, видимо, подобрал два-три рифмующихся слова. Мне они нравятся, взрослым тоже, и я уже начинаю вкушать сладость славы, когда мама просит почитать стихи гостям.
      Я признаю только революционно-патриотическую тематику и не жалею красок для мажорных финалов:
      Огонек одинокий горит,
      Мрачный крестьянин над книгой сидит.
      Он мечтает о годах,
      Когда не будет царя никогда.
      
      И крестьянин в конце концов становится министром сельского хозяйства в революционном правительстве.
      Нашу самодеятельность везут на автобусе в Дом пионеров. Я сижу вцепившись в поручень, я чувствую себя на качелях, бесконечно падающих вниз. Ладони потные.
      — Спокойно, Дима. Главное — громко.
      Это наша Ирина Степановна. Она почти всем аккомпанирует на фортепиано.
      — Гена, Вова, спокойно. Текст помните?
      Вова с Геной смотрят на нее выпученными глазами и лезут за бумажкой.
      Дора хорошо играет на скрипке. Она задумалась о чем-то, глядя в окно, пухлые руки неподвижно лежат на черном футляре.
      Тамара Маргишвили волнуется, болтает, смеется, ее щеки горят, а глаза блестящие. Она мне нравится, да и выступаю-то я только из-за нее.
      А Серега равнодушен к искусству и девчонкам, он едет из-за аттракционов Летнего сада рядом с Домом пионеров.
      Ярко освещенная сцена, лампы бьют в лицо, я щурюсь, пытаюсь зачем-то разглядеть хоть что-нибудь в зале.
      — Дима, давай! — шипит кто-то сбоку.
      Я пересиливаю свое деревянное тело и слышу вокруг только свой неестественно-громкий голос!..
      Я — счастлив! Я чувствую себя таким сильным, что не испугался бы даже Серегиного отца. Я ору, дурачусь, залезаю по канату «гигантских шагов» до самой высоты, хотя на физкультуре никогда не долезал и до середины. Мы с Серегой откалываем на этих канатах такие «шаги», что собирается толпа зрителей. I
      Потом мы бежим на берег Горюхи и, засучив брючины, шлепаем вдоль берега, распугивая мальков, щурясь на ослепительные воду и солнце.
      Мне все хочется услышать от Сереги что-то вроде: «Тебе больше всех хлопали» или хотя бы: «Ты молодец!»
      — Знаешь, как страшно выступать! — предоставляю я ему возможность.
      Сопя, он бороздит пяткой мокрый песок.
      — Я бы второй раз прочитал лучше.
      Молчит, смотрит, как волна, поднятая буксиром, бежит по берегу белым гребешком, приближается, стирает борозду и, лизнув колено, бежит дальше.
      — Ты хоть слышал?
      — Не-а. Я в ихнем самолетном кружке был.
      Любопытство пересиливает обиду.
      — Ну и что там?
      — Ерунда, бумажные крылья, мотор из резинки, это тыщу лет назад было. Сделать бы такой самолет, чтоб сам фигуры делал, а ты сиди на земле и кнопки нажимай.
      — По радио, что ли?
      — Ага.
      — Про радио в седьмом классе проходят...
      Серега достает из кармана брошюру, раскрывает, тычет пальцем в переплетение линий и значков.
      — Такую схему сделать — и порядок. Я уже начал. Дроссель — знаешь что такое? — он роется в кармане.
      Я отрицательно качаю головой.
      — Вот, одна деталь уже есть, остальные скоро будут.
      Я рассматриваю колечко с проволокой и свято верю в то, что детали будут, схема будет, и самолет Серегин взлетит.
      — Серега, гляди!
      Мы слегка ошарашены: перед нами большая шлюпка, моряки в полной форме, флаг на корме развевается, раздаются четкие всплески четырех весел. Шлюпка ходко идет параллельно берегу.
      У Сереги от изумления открывается рот.
      Приглядевшись, мы обнаруживаем, что морячки-то липовые, не старше нас.
      — Эй, салаги, заплутали, может? Тут морем и не пахнет! — приходит в себя Серега.
      Мы вопим, как папуасы, но на шлюпке нас просто не замечают. Слышен только ритм весел.
      — Потопим! — угрожает Серега и запускает плоский голыш поперек курса шлюпки.
      — Недолет! Перелет! — палим мы уже залпами.
      — Левым — табань! — слышится команда, и шлюпка вдруг идет прямо на нас.
      Я в растерянности смотрю на Серегу: шестеро против двоих — многовато. А он навострился драпать, но замечает мой взгляд и сразу как-то подбирается. Я понимаю — будем драться. С ним мне почему-то не страшно. Мы медленно отходим от реки, набивая карманы камнями, и останавливаемся, когда лодка врезается в берег.
      — Женя, Слава,— костровые. Саша — займись продуктами,— командует еще в лодке загорелый, несмотря на конец мая, парень. По виду — десятиклассник, но невысокий, потому мы его и не заметили раньше.
      И матросики разбегаются по берегу. Парень поворачивается к нам.
      — Подите сюда, не бойтесь.
      — А фиг ли нам бояться? — Серега вызывающе идет на него. Я — рядом.
      — Хотите записаться в школу юнг? — спрашивает он, не замечая рук, засунутых раздутые карманы.— Нам как раз двух ребят не хватает, шлюп-то шестивесельный,— кивает он на лодку.
      — А че у вас хорошего? — прищуривается Серега.
      — Летом — многодневки, походы. Зимой — теория, яхту построим. Сегодня вот у нас однодневка.
      — А сегодня вы нас возьмете? — это уже мой голос.
      — Дома ругать не будут? Вернемся поздно.
      — Нас-то? — вырывается у меня.— Да мы можем хоть сейчас в любую дневку!..
      И я смотрю на Серегу, потому что ему придется хуже, мне же после утреннего триумфа ничего не страшно.
      — Точно, — небрежно подтверждает Серега, и я понимаю — какой он мужественный человек!
      — Ну что ж, договорились.
      И через час мы с Серегой дружно гребем, сидя на одной «банке», и неплохо у нас получается, и шлюпка наша идет вдоль лесистых берегов все дальше )и дальше от города.
      — Смотри, с нами скорость как прибавилась, — шепчу я ему. — Салаги...
      А он хмурится, сосредоточившись на своем весле.
      — Р-раз, р-раз! — Капельки пота крадучись растут в волосах, на лбу, за ушами, растут, полнеют, дают стрекача к носу, подбородку и падают, сверкнув, на сухой выскобленный настил в лодке, сливаясь на нем в мокрую до
      рожку.— Р-раз, р-раз!
      День, наполненный запахами реки, костра, пота, промелькнул как одно мгновение.
      Мы дружески расстаемся с новыми знакомыми на причале, жмем их крепкие мозолистые руки. Уже темно, в маслянистой воде прыгают береговые огни, с реки тянет холодом.
      Мы не спешим, час раньше, час позже — нам от этого уже не полегчает.
      Во всем теле приятная натруженность, ладони щиплет, они горят и кажутся мне большими, тяжелыми «клешнями морского волка». Я украдкой сжимаю руку и щупаю мускулы: они явно потвердели.
      Мы взахлеб мечтаем о походах, о тугих парусах, решаем делать каждый день зарядку и обливаться водой, выучить морскую азбуку, морские узлы... но вдруг я спотыкаюсь на полуслове и вижу, что Серега меня не слушает.
      — Ты чего? — спрашиваю.
      Он плюет сквозь сломанный зуб.
      — Плавай сам на своем море, я самолеты не продам.
      Я ошеломлен, потому что тоже хотел быть летчиком. Я прикидываю, сравниваю две стихии и чувствую себя при этом предателем.
      — А мы будем морскими летчиками! Есть же морская авиация!
      — Точно...— Серега даже останавливается.
      — Самолеты мы знаем, а море — нет. Надо чуть-чуть заняться морем! — тарахчу я в восторге от простоты решения.
      — Но самолет я сделаю, только на поплавках — гидросамолет,— упрямо смотрит на меня.
      — Правильно! И ему не нужно посадочной площадки и не разобьется если что, вода-то мягкая...
      Я болтаю, развивая идею о морской авиации, а Серега возвращает меня на землю:
      — А отцу я ничего не скажу, пусть хоть пряжкой лупит,— говорит он твердо. И у меня становится тошно на душе: расплаты не миновать и мне.
      — Давай монетки бросим в речку, чтобы в многодневку пойти, примета такая есть,— говорю я.
      И с горбатого мостика мы зашвыриваем всю мелочь в черную невидимую воду.
      Чем ближе к дому, тем поганей настроение.
      — Знаешь,— вздохнув, говорит Серега,— может, я завтра не приду на экскурсию. Скажи— заболел.
      — Ладно, — говорю я и, подумав, добавляю: — Может, я тоже не приду...
      После жесточайшей семейной штормяги, размазывая слезы, я ощупываю левое ухо и с удовлетворением замечаю, что навряд ли к утру оно примет нормальный вид. Чувство солидарности с Серегой переполняет меня, и я не прячусь после взбучки, как обычно, а нагло выхожу на середину комнаты.
      Тут только я с удивлением замечаю чемоданы, узлы, разбросанные вещи.
      — Придется этого юнгу здесь оставить,— говорит маме отец.— В Москву поедем без него.
      — Да, придется,—мама печально качает головой.
      — В Москву? Мы едем в Москву, мамочка?
      — Да, сынок, теперь мы будем жить в Москве, но ты останешься, ведь нужно заниматься в школе юнг.
      — Нет! Не хочу заниматься. Я очень-очень хочу в Москву!
      В грустных глазах мамы появляется улыбка, я понимаю, что прощен, и в восторге ношусь по всей квартире.
      Отец курит у окна, за тюлем. Мама смотрит на меня и плачет.
      — Мамочка, не думай, я всегда буду тебя слушаться!
      Она гладит меня по голове, размазывает на моей макушке свои слезы.
      — Вот и хорошо, Димка, ведь там будет очень трудно...
      Как никогда в этот вечер в квартире пахнет табачным дымом, и я долго не могу уснуть.
      — ...Кто я теперь? — слышу я взволнованный шепот отца.— Бывший штурман, пенсионер в тридцать пять лет! Таня, я же ничего не умею...
      — Сумеем, Миша...
      — Вместо отца и матери у меня была армия — для меня это одно и то же. И вдруг сокращение... Почему я?
      — Так у тебя же сердце. Миша...
      Потом они говорят о Москве, бабушке, квадратных метрах... но я уже сплю, и мне снится столица.
      Там все веселые, по улицам маршируют военные оркестры, дружно сияет медь, а на каждом доме — красная звезда.
      Пасмурное и дождливое утро следующего дня для меня прекрасно — оно озаряется Москвой.
      Я мечтаю непрерывно — завязывая узлы, собирая: учебники, и даже когда вижу перед собой Серегу, у меня из головы не выходят звездные шпили.
       — Уезжаешь?— спрашивает он насупившись. — А многодневна?
      — Мы теперь в Москве будем жить,— заявляю я гордо.— Там запишусь.
      На его лице я вижу обиду и зависть. И вдруг всплывает вчерашнее.
      — Ну, как ты?
      Он морщится, потирая ягодицу, и я вспоминаю про свое ухо.
      — Меня, знаешь, тоже тут... — но подъезжает такси, и я мчусь к нему.
      Вот и все. Мы уезжаем.
      — Скажи,— держится мой друг за дверцу, и глаза его серьезны,— скажи, тебе не жалко уезжать отсюда? Ничуть?
      Я оглядываюсь на пустые два окна, на дорожки, посыпанные битым кирпичом, на солдат, выходящих с пачками печенья из военторга.
      — Нет, — срывается бездумно с моих губ. — Нет! — кричу я уже из другого мира.
      — Но ты ведь пойдешь в летное училище? — бежит он рядом с машиной.
      — Да! — ору я.— Да! — высовываюсь в окно.— И мы обязательно встретимся! — кричу я изо всех сил удаляющемуся белобрысому хулигану.
      Меня обуревает нетерпение: дорога, дорога, дорога. Я хватаю огромные чемоданы, нетерпеливо ерзаю в купе, с ненавистью глядя на минутную стрелку вокзальных часов.
      Но когда поезд уже набирает скорость, когда я вдруг вижу горстку серых домов, самолеты, проходную, школу — все это мокрое мое детство, уплывающее в прошлое, сердце мое сжимается, глаза застилают слезы, и что-то внутри подсказывает мне единственное нужное в этот миг слово:
      — Прощай!..
      
      1975 г.
      


«« Предыдущий Все рассказы Следующий»»
Юрий Гейко
counter